А. Елистратова
ПРЕДИСЛОВИЕ
|
ФАНТАСТЫ И КНИГИ |
© А. Елистратова, 1989
Шелли М. Франкенштейн, или Современный Прометей: Роман.- М.: Худож. лит., 1989.- С. 3-20.
Пер. в эл. вид Ю. Зубакин, 2002 |
История литературы знает мало случаев, когда первая повесть начинающего автора, написанная в девятнадцать лет, становится частью национальной классики и приобретает международную известность. Именно так, однако, сложилась судьба первой книги Мэри Шелли "Франкенштейн, или Современный Прометей" (1818), необычной, как и вся жизнь этой женщины, писавшей в своем дневнике, когда ей было двадцать пять лет, что ее история "романтична превыше всякой романтики".
Мэри Шелли, урожденная Мэри Уолстонкрафт Годвин (1797-1851), была наследницей двух прославленных имен. Ее мать, Мэри Уолстонкрафт, была одной из самых ярких звезд в плеяде деятелей революционно-демократического движения в Англии конца XVIII века. Автор замечательных публицистических манифестов и трактатов, путевых очерков, рассказов и повестей, она смело отстаивала идеи Французской революции от нападок реакционеров, пропагандировала принципы гражданственного, просветительского искусства и была горячей поборницей женского равноправия.
Отец Мэри Шелли, Уильям Годвин - публицист, философ и романист, - снискал громкую известность социально-утопическим "Исследованием о политической справедливости" (1793), где призывал человечество ниспровергнуть тиранию государства, церкви и частной собственности и перестроить жизнь в соответствии с требованиями разума и справедливости.
Детство Мэри Уолстонкрафт Годвин было согрето преклонением перед памятью матери и пылкой любовью к отцу. Мари Уолстонкрафт умерла через несколько дней после родов; но ее сочинения, ее портрет, ее могила на кладбище церкви св. Панкратия в Лондоне были святыней для ее дочери. Уильям Годвин успел пережить свою славу; многие из самых ревностных его учеников - как, например, поэты Вордсворт и Кольридж, для которых он был одно время поистине "властителем дум", - отступились от его взглядов и публично осудили их. Мэри знала понаслышке о тех временах, когда имя ее отца было на устах у всей прогрессивной Англии. Ей рассказывали, конечно, о знаменитом процессе руководителей революционно-демократических "Корреспондентских обществ" в 1794 году. В защиту обвиняемых выступил с зажигательным памфлетом ее отец; многие считали, что неопровержимая логика его аргументов, оказавшая огромное воздействие на общественное мнение, была главной причиной оправдания подсудимых.
Теперь, когда Мэри подрастала и готовилась вступить в жизнь, эти героические времена отошли в прошлое и стали легендой. Движение "Корреспондентских обществ" было разгромлено. Реакция торжествовала победу. Ради куска хлеба Годвину пришлось взяться за составление и издание, под чужим именем, школьных пособий и книг для детского чтения. Хозяйкой книгоиздательской фирмы числилась его вторая жена; имя самого защитника "Политической справедливости" стало настолько крамольным, что могло бы повредить делу. В доме на Скиннер-стрит (Живодерней улице), где жили Годвины, царила нужда. Годвин все чаще прибегал к займам и "пособиям", эксплуатируя великодушие своих более состоятельных знакомых. В доме, как вспоминала впоследствии Мэри, было принято не говорить о еде. Вторая миссис Годвин с трудом управлялась с хозяйством и большой беспокойной семьей. (Кроме Мэри и ее старшей сестры Фанни, внебрачной дочери Мэри Уолстонкрафт, усыновленной Годвином, в доме росли Чарльз и Клер Клермонт, сын и дочь миссис Годвин от первого брака, и маленький Уильям, ее сын от Годвина.) Мэри, с раннего детства привыкшая жить мечтами и книгами, бунтовала против мачехи: эта мещанка, с ее напыщенностью, мелочными интересами и тупым деспотизмом, была вопиющей противоположностью одухотворенному образу ее матери. Мэри возмущалась "рабской" покорностью, с какой ее старшая сестра сносила тиранию мачехи; поглощенная собой, она не заметила тяжелой душевной драмы, которую переживала замкнутая, тихая Фанни, покончившая с собой в двадцать два года, чтобы никому не быть в тягость, как написала она в предсмертной записке. Рвалась из дома и родная дочь миссис Годвин, Клер, ровесница Мэри, - одаренная, по истерически взбалмошная девушка, мечтавшая о сцене.
Знакомство с Шелли открыло шестнадцатилетней Мэри Годвин тот мир благородных стремлений, помыслов и чувств, который ранее существовал только в ее воображении. В свою очередь, и она была окружена в глазах молодого поэта романтическим ореолом уже благодаря своему происхождению.
"Имя Годвина всегда возбуждало во мне чувства благоговения и восторга, - писал Шелли в своем первом письме автору "Политической справедливости", датированном третьим января 1812 года. - Я привык видеть в нем светило, яркость которого чрезмерно ослепительна для мрака, его окружающего... Я занес было ваше имя в список великих мертвецов. Я скорбел о том, что вы перестали осенять землю славой вашего бытия. Но это не так; вы еще живы и, я твердо уверен, по-прежнему озабочены благоденствием человечества".
Это письмо, положившее начало близкому знакомству между Шелли и Годвином, позволяет представить себе настроение, с каким Шелли переступил порог дома па Скиннер-стрит. В авторе "Политической справедливости" он видел вдохновителя, учителя и соратника. Расцвет поэтического творчества Шелли был еще впереди. Его первые стихотворные опыты прошли незамеченными. А напечатанная в 1813 году в небольшом числе экземпляров "философская поэма" "Королева Маб", с ее дерзкими эпиграфами из Вольтера, Лукреция и Архимеда, обличавшими в авторе смелого вольнодумца-бунтаря, готового "перевернуть весь мир" несправедливости и тирании, еще не давала представления о мощности поэтического таланта Шелли. К тому же, не поступив в продажу, она осталась в ту пору достоянием немногих читателей.
Для Годвина двадцатилетний Перси Биши Шелли был образованным, многообещающим юношей, наследником баронетского титула и крупного состояния, что рано или поздно могло сделать его влиятельной фигурой в политических кругах, Правда, написанная Шелли брошюра "Необходимость атеизма" привела к исключению его из Оксфордского университета. А необдуманный брак с Хэрриет Вестбрук, хорошенькой дочкой трактирщика, которую Шелли, в порыве донкихотства, решил "спасти" от домашней и школьной тирании, окончательно рассорил его с родителями. Но Годвин, повинуясь горькой необходимости, сумел извлечь пользу даже из отдаленных имущественных прав своего юного друга. Шелли подписал немало векселей под ростовщические проценты, чтобы - в счет состояния, которое ему предстояло унаследовать после смерти отца и деда, - поддержать непрочный бюджет дома на Скиннер-стрит. Понадобился опыт нескольких лет жизни для того, чтобы привести Шелли к выводу, что перед ним - "бывший" Годвин; но даже и тогда, признаваясь в падении своего прежнего кумира, Шелли великодушно предсказывал, что великие прошлые заслуги философа заставят перед "судом грядущего" смолкнуть всех его хулителей. Эти строки были написаны в 1820 году, через шесть лет после того, как Шелли и Мэри стали мужем и женой.
К тому времени, когда Шелли встретился с Мэри, вернувшейся в Лондон к отцу после долгого пребывания в Шотландии, его брак с Хэрриет уже был омрачен непоправимым разладом. В Мэри Годвин он нашел то, чего не хватало ему в Хэрриет: широту умственных интересов, свежесть и глубину поэтического чувства, пренебрежение к "дамским" заботам о светских приличиях, моде, комфорте. Эта шестнадцатилетняя девочка - бледная, хрупкая, тоненькая блондинка с пристальным, "пронзительным" взглядом темных глаз - казалась двадцатидвухлетнему поэту прирожденной наследницей всего лучшего в героическом веке Просвещения и революции.
Свои первые свидания они назначали у могилы Мэри Уолстонкрафт; а поженившись, с благоговением перечли вдвоем "Права женщины" и "Политическую справедливость". В возвышенном образе Цитны - героини поэмы "Восстание Ислама" (1818), которую Шелли посвятил молодой жене, идеализированный облик его Мэри - верной спутницы жизни, сестры по духу - был слит воедино с романтически преображенными воспоминаниями о ее матери, Мэри Уолстонкрафт, воительнице революционной эпохи, женщине трибуне и вожде.
В романтических иллюзиях, с какими юная пара начала свою совместную жизнь, было много наивного, даже детского. Дневник, который Шелли и Мэри вели во время своего путешествия летом 1814 года, трогает и своим простодушием, и бессознательным юмором. Волнующее утро тайного побега из родительского дома, когда Мэри и Клер с трепетом шли по Скиннер-стрит навстречу Шелли, поджидавшему их с самого рассвета с коляской наготове. Переезд через Ла-Манш в утлом суденышке. Ночлег в Кале, в гостинице, где, к смятению путешественников, им объявили, что их желает видеть неизвестная "толстая дама", оказавшаяся разъяренной миссис Годвин, которая настигла беглянок, но так и не смогла убедить их вернуться домой. Странствия по горам и долам, которых не могло омрачить даже постоянное безденежье. Вернувшись в Лондон, они иногда проводили целые утра, делая из бумаги кораблики, чтобы потом - любимое развлечение Шелли - пускать их по воде в парке.
Но романтические иллюзии молодоженов имели и другую, трагическую сторону, которая обнаружилась при первом же столкновении с жизнью. Отношения между людьми - и даже самыми близкими! - упрямо отказывались укладываться в ту гармоническую "разумную" схему, которая была с такою логической ясностью обрисована "Правами женщины" и "Политической справедливостью". Шелли напрасно убеждал Хэрриет поселиться вместе с ним и Мэри, на правах сестры и друга, где-нибудь в живописном уголке Швейцарии. "Очень странное существо", - с недоумением пишет о ней Мэри Шелли в своем дневнике. Несговорчив оказался и Годвин. Хотя именно он двадцать лет назад подверг существующую форму семьи сокрушительной критике Разума, он не только не одобрил поступка дочери, но запретил и ей и Шелли появляться на Скиннер-стрит. Отцовский дом также был закрыт для Шелли навсегда.
В то время как Шелли, затравленный и собственными заимодавцами, и кредиторами Хэрриет, метался по Лондону, скрываясь от ареста за долги и стараясь сделать новый заем, Мэри одна, беременная, без денег, ютилась в жалких меблированных комнатах, обмениваясь с мужем отчаянными записками или видясь с ним урывками - так, словно они жили не в одном городе. Ее первый ребенок, девочка, родилась недоношенной и вскоре умерла. "Нашла мою малютку мертвой, - записала Мэри в дневнике 6 марта 1815 года. - Злополучный день. Вечером читала "Падение иезуитов". 9 марта она заносит в дневник другую запись: "Все думаю о моей малютке, - как действительно тяжело матери терять ребенка... Читала Фонтенеля "О множественности миров". 19 марта она записывает: "Видела во сне, что моя крошка опять жива; что она только похолодела, а мы оттерли ее у огня - и она ожила. Проснулась - а малютки нет. Весь день думаю о маленькой. Расстроена. Шелли очень нездоров. Читаю Гиббона".
В другом случае это методическое перечисление прочитанных томов, постоянно сопровождающее в дневнике Мэри Шелли даже самые горестные записи ее бед и утрат, могло бы показаться самодовольным педантством "синего чулка". Но Мэри было не до позерства, и она была совершенно искренна. Как и для Шелли, который с детства находил отраду в том, чтобы добывать "познанья из запретных рудников", умственный труд был для нее насущной потребностью. Списки книг, прочитанных ею в первые годы замужества, могли бы лечь в основу "программы-максимум" университетского курса. Она штудировала многотомные труды по истории древнего и нового мира, трактаты философов и социологов, сочинения античных классиков и современных поэтов; реже - романы. Шелли с жаром помогал ей в этих занятиях. "Воспитание чувств" в этом семейном кружке было неотъемлемо от чисто просветительского "воспитания разума". "Прощай, любимая... тысяча сладчайших поцелуев живет в моей памяти, - пишет Шелли семнадцатилетней жене, добавляя тут же: - Если ты расположена заняться латынью, почитай "Парадоксы" Цицерона". Кроме латинского языка, с которым Мэри уже была знакома ранее, она с первых же месяцев замужества принимается за греческий, потом - за итальянский. Дисциплина мысли и памяти не раз служила ей поддержкой в тяжких испытаниях жизни, не давая ей сломиться и пасть духом. "Умственные занятия стали для меня необходимее, чем воздух, которым я дышу", - писала она в своем дневнике позднее, после гибели мужа.
Шелли высоко ценил дарования Мэри и относился к ней как к равной в их трудах и планах. "Дитя любви и света" - так назвал он Мэри в обращенных к ней строфах посвящения "Восстания Ислама", - она рисовалась его воображению как соучастница их общего жизненного подвига:
Есть радость не склоняться пред судьбой,
Ту радость мы изведали с тобой.
Мэри Шелли пробовала писать еще в детстве. Во время свадебного путешествия летом 1814 года она принялась за сочинение романа под мрачным заглавием "Ненависть", рукопись которого не сохранилась. Шелли был высокого мнения о литературном таланте жены, считая, что ей должно особенно удаваться изображение трагического. " Нередко он убеждая ее взяться за разработку трагедийных сюжетов, с которыми, как ему казалось, она должна справиться лучше, чем он. Так было, например, с "Ченчи" и "Карлом I" - Шелли стал писать эти трагедии только после того, как Мэри, несмотря на его настояния, отказалась от этой задачи. Иногда они пользовались одной записной книжкой: сохранился рукописный томик, где наброски повести Мэри Шелли "Матильда" соседствуют с "Одой к Неаполю" и черновыми отрывками "Защиты поэзии" и "Освобожденного Прометея", вписанными рукой поэта. Шелли не всегда делился с женой своими невоплощенными замыслами, но читал ей написанное и был внимателен к ее советам даже и тогда, когда отвергал их (что видно, например, из шутливого спора с Мэри-критиком в строфах, предпосланных поэме "Атласская волшебница"). Она настолько прониклась духом поэзии Шелли, что, готовя к печати его "Посмертные стихотворения", смогла "с помощью догадок, подсказанных скорее интуицией, чем рассудком", восстановить текст множества беспорядочных набросков, оставшихся после смерти поэта. Не удивительно, что стихи Шелли естественно включаются в ее повествовательную прозу. Так, Франкенштейн в десятой главе цитирует раннее стихотворение Шелли "Изменчивость"; нередко и здесь и в других книгах Мэри в ткань изложения вплетаются отдельные образы из лирики поэта.
Жизнь в этом творческом общении с Шелли - гениальным художником слова и одним из самых смелых мыслителей своего времени - была столь богата духовным содержанием, что месяцы в ней могли считаться годами. О них обоих, как о многих людях их поколения, можно было бы сказать, перефразируя слова русского поэта: "И жить торопятся, и чувствовать спешат".
Свою книгу Мэри Шелли окончила в мае 1817 года. Месяцы, последовавшие за их возвращением в Англию, были омрачены "печальнейшими событиями", как вспоминала она впоследствии. В октябре отравилась ее сестра Фанни; а в декабре пришло известие о другом самоубийстве: в речонке Серпонтайн, в лондонском Гайд-парке, нашли труп утопившейся Хэрриет Шелли. Мэри уже готовилась принять в свой дом, как родных, осиротевших детей - трехлетнюю Ианте и двухлетнего Чарльза. Но родительские права Шелли были оспорены в Канцлерском суде. Лорд-канцлер Эльдон вынес решение, лишавшее Шелли - как опасного вольнодумца, открыто проповедующего "весьма безнравственные" принципы, - права воспитывать своих детей. Шелли был потрясен этим приговором. К его скорби о старших детях, отданных под опеку чужих людей, присоединилась тревога за маленького Уильяма, которого, как он опасался, могут тоже отнять у него. Вместе с Мэри, стойко поддерживавшей мужа в эти трагические месяцы, он решил уехать из Англии, что и было сделано в следующем, 1818 году.
Между тем Мэри тревожили и другие заботы. Клер Клермонт, тщетно добивавшаяся приема в труппу Друри-Лейнского театра, познакомилась с Байроном, который был членом Театрального комитета. В начале 1816 года, когда весь Лондон был взбудоражен слухами о том, что леди Байрон решила оставить мужа, Клер атаковала Байрона пылкими письмами, назначала ему свидания и стала его любовницей. Роман их продолжался и в Швейцарии, куда Клер приехала вместе с ничего не подозревавшими Шелли и Мэри. Для Байрона, поглощенного другими интересами, эта связь была более чем очередной интригой; он хладнокровно расстался с Клер, хотя и не отказывался - в будущем - позаботиться о ребенке, которого она ожидала.
Пока что - в настоящем - заботы об этом ребенке легли на плечи Мэри. Чтобы уберечь репутацию Клер, рождение Аллегры Байрон было окружено тайной. Мэри сама написала Байрону о том, что у него родилась дочь, а в ожидании его распоряжений растила девочку вместе со своим маленьким сыном. Будущее показало, что ее опасения за судьбу Аллегры были обоснованны. Эта прелестная и несчастная девочка, к которой Шелли и Мэри привязались как к родной, стала предметом ожесточенных раздоров между Байроном и Клер и умерла, когда ей едва пошел шестой год, в Италии, в монастырской школе, куда поместил ее отец.
Клевета пачкала доброе имя Мэри. Еще в 1814 году сплетники уверяли, будто Годвин "продал" Шелли и дочь и падчерицу. Теперь к этому прибавилась новая сплетня, будто в Швейцарии Шелли и Байрон жили в кровосмесительной связи с "двумя сестрами" сразу. Байрон с негодованием опроверг эту злостную выдумку. Но опровержения были напрасны. Даже самая близкая подруга детства порвала с Мэри. Правда, Годвин помирился с дочерью, когда Шелли, после смерти Хэрриет, смог узаконить свой брак церковным обрядом. Но в этом примирении после всего, что ему предшествовало, было мало радости.
Надо ли удивляться тому, что, работая над "Франкенштейном", Мэри Шелли в свои девятнадцать лет уже могла найти в собственном жизненном опыте достаточно красок для изображения тоски, ужаса, отчаяния и скорби, образующих мрачный психологический колорит этой романтической повести?
Но если личные настроения и отразились в этой книге, то только в сложном преломлении, в опосредованной форме.
"Франкенштейн" возник на скрещении двух литературных традиций - предромантического "готического" романа и проблемно-философского романа Просвещения.
"Готический" роман возвестил начало кризиса просветительской литературы с ее ясной, разумно постижимой картиной мира. Тайны и "ужасы" Уолполя, Анны Рэдклиф, Льюиса, Бекфорда сужали пределы действенности разума и здравого смысла; держа воображение читателя в нарастающем напряжении, они заставляли его ощущать могущество еще не познанных темных сил, готовых Прорваться сквозь тонкую оболочку повседневности. Зловещие, таинственные бездны бытия разверзались перед героями этих романов; и такие же бездны разверзались и в человеческом сознании. Вместо вполне достоверных моряков, купцов, пасторов, помещиков, светских щеголей и неимущих искателей приключений на авансцену "готических" романов выступили злодеи сатанинских масштабов, чудовища сладострастия и жестокости, вершители противоестественных преступлений.
Ко времени создания "Франкенштейна" уже третье поколение читателей зачитывалось "готическим" романом. С одним из его творцов, Мэтью Льюисом, автором нашумевшего "Монаха", Мэри познакомилась как раз летом 1816 года. В дневнике, который вели Мэри и Шелли, записано: "18 августа. Виделись с "могильщиком Аполлона" 1, который сообщил нам много тайн своего ремесла. Говорили о привидениях".
В этой атмосфере было вполне естественно возникновение сюжетного замысла "Франкенштейна", подсказанного, как вспоминает писательница, и разговорами об опытах доктора Дарвина (деда основателя дарвинизма), и зловещим сном об ожившем искусственном существе. Но сквозь призму поэтики "готического" романа тайн и ужасов в "Франкенштейне" преломляется философская идея, восходящая к Просвещению, - идея безграничных возможностей, открывающихся человеческому разуму, который проникает в законы природы, чтобы стать ее властелином. При всем различии в масштабах этих фигур, Франкенштейн Мэри Шелли состоит в таком же близком родстве с гуманизмом Просвещения, как и Фауст Гете 2.
Виктор Франкенштейн, молодой швейцарский ученый, убежден в могуществе человеческого разума. Одаренный ненасытной любознательностью, он с детства зачитывается сочинениями средневековых "чернокнижников" - Корнелия Агриппы, Парапельса, Альберта Великого, которые сулят ему магическую власть над природой. Потом, убедившись в несостоятельности алхимии, он обращается к современному естествознанию. Химия, анатомия, физиология, физика увлекают его воображение. Мэри Шелли заставляет своего героя с энтузиазмом повторять "панегирик современной химии", произнесенный его профессором, - тема совершенно новая для тогдашнего романа. Франкенштейн - не из породы гетевских Вагнеров, для которых наука сводится к терпеливому выкапыванию червей. Его опьяняет мысль о "чудесах", совершаемых учеными, которые "проникают в тайны природы". Этот "современный Прометей", как титан-богоборец древнего мифа, восхищен подвигами мыслителей, которые "повелевают небесным громом, могут воспроизвести землетрясение и даже бросают вызов невидимому миру...". Он и сам мечтает о свершении подобного, но еще небывалого научного подвига; и в его смелых мечтах нет ничего эгоистически тщеславного. Его воображению открываются "светлые видения всеобщей пользы", какую принесут человечеству его труды. Желая постичь тайну возникновения живой материи, он надеется, что в будущем, быть может, он сумеет возвращать к жизни умерших и победит смерть. А его ближайшей целью становится искусственное создание живого организма, во всем подобного человеку.
Франкенштейн достигает своей цели. Подобно Прометею, человек в его лице уподобился богам: он вдохнул дыхание жизни в косную материю и создал своими руками новое существо. Но этот подвиг смелой мысли, знания, терпения и труда оказывается не победой, а поражением ученого. Франкенштейн и не подозревает, какую опасную, ускользающую от его власти и контроля силу введет он в мир в результате своего эксперимента. Он создал человекоподобное существо - гиганта, наделенного необычайной мощью, выносливостью и энергией. Но его создание не может найти себе места в человеческом обществе и скоро неизбежно становится отъявленным врагом людей. И первыми жертвами этой сокрушительной силы, "сотворенной" Франкенштейном, оказываются те, кто ему всего дороже и ближе, - его брат, его лучший друг, его молодая жена.
Здесь, в трактовке этих трагически непредвиденных гибельных последствий изумительного научного открытия Франкенштейна, и заключается главная мысль философско-фантастического романа Мэри Шелли; здесь коренится и драматизм его сюжета.
Ирония жизни, заставляющая человеческий разум обращаться против самого себя, не раз служила темой философских повестей времен зрелого и позднего Просвещения. Вольтер с присущей ему насмешливостью трактовал эту тему и в "Кандиде" и в "Задиге", доказывая превратность человеческих суждений, посрамляемых опытом 3. Сэмюэль Джонсон в своем "Расселасе", получившем прозвище "английского "Кандида", придал той же теме более мрачный поворот; его герои, покинувшие счастливую Абиссинию, чтобы узнать жизнь, усваивают, в конце концов, лишь одну горькую истину: что бы ни делал, с самыми благими намерениями, человек, каждый его поступок чреват непредвиденными горестными последствиями.
Желчный скептицизм Джонсона уже предвещал кризис английской просветительской мысли. Этот кризис выразился открыто в поздних произведениях Годвина, и особенно в философско-фантастическом романе "Сент-Леон", где герой, овладев эликсиром жизни, дарующим вечную молодость, и философским камнем - источником неограниченного богатства, с отчаянием убеждается в том, что ничего не может изменить к лучшему в жизни людей.
Фантастический роман Мэри Шелли также заключал в себе попытку переоценки односторонне-оптимистического представления просветителей о всесилии разума. Эта переоценка естественно облекалась в романтическую форму. Катастрофические последствия научного эксперимента Франкенштейна выглядели в изображении молодой писательницы как роковое веление судьбы. Характерно, однако, что, как бы ни раскаивался Франкенштейн в том, что создал, на горе людям, своего человекоподобного "демона", Мэри Шелли не заставляет "современного Прометея" склониться перед "божественным промыслом". Материалист, воспитанный с детства в презрении ко всяческим суевериям, Франкенштейн является сам себе и судьей и мстителем. Религиозным мотивам, которые преобладали в эту пору в поэзии реакционных романтиков, нет места в книге Мэри Шелли.
В изображении главных действующих лиц "Франкенштейна" писательница пользуется красками, напоминающими палитру Байрона. Подобно Гяуру, Ларе или Манфреду, Франкенштейн мучим роковой тайной. Поведение его - загадка для окружающих. И хотя читатели знают причину тревоги героя, они охвачены предчувствием новых подстерегающих его опасностей и бед. Эпизоды, где Франкенштейн блуждает по склонам Монблана, снедаемый отчаянием и муками совести, перекликаются с некоторыми сценами "Манфреда", где герой, также слишком поздно убедившийся в том, что "древо знания - не древо жизни", тщетно требует забвения у духов альпийских гор. "Манфред" и "Франкенштейн" создавались одновременно, и эти совпадения не могли быть результатом заимствования. Характерно, что в повести Мэри Шелли звучат также и некоторые мотивы, близкие "Каину", написанному Байроном значительно позже, в 1821 году. Они проявляются в особенности в трактовке зловещего образа чудовища, созданного Франкенштейном. Отверженный, несправедливо гонимый людьми, которым этот гигант хотел делать только добро, он становится жертвой собственного рокового одиночества. Слушая страстную, негодующую исповедь чудовища, Франкенштейн задумывается. "Я впервые осознал, - вспоминает он, - долг создателя перед своим творением и понял, что должен был обеспечить его счастье, прежде чем обвинять в злодействах". Мысль эта, как и подчеркивающий ее эпиграф "Франкенштейна", взятый у Мильтона, очень близки главной идее "Каина":
Разве я просил тебя, творец,
Меня создать из праха человеком?
Из мрака я ль просил меня извлечь?
Этот эпиграф, поставленный на титульном листе первого издания "Франкенштейна", был сродни бунтарскому богоборчеству мистерии Байрона. Судьба чудовища, созданного Франкенштейном, как бы воплощала в себе всю несправедливость существующего миропорядка, обращающего добро во зло. "Байронические" мотивы романа - свидетельство того, что Мэри Шелли был очень близок мир бурных и мрачных страстей и образов поэзии Байрона.
Прочитав "Франкенштейна", Байрон писал: "Считаю, что это удивительное произведение для девочки девятнадцати лет". Эта похвала много значила: Байрон был взыскательным критиком. Роман вышел анонимно. Рецензенты консервативных журналов, безошибочно отнесшие его к "школе Годвина", упрекали автора за его "мрачные и угрюмые воззрения на природу и человека, слишком близко граничащие с богохульством", и возмущались даже тем, что слово "творец" применено здесь "к простому человеческому существу". Порицая автора "Франкенштейна" за то, что он оскорбляет "самые благоговейные и возвышенные чувства" публики, посягая на прерогативы божества, критик из "Эдинбургского журнала" отдавал, однако, должное глубокой жизненности этой книги, откликнувшейся на запросы своего времени.
Мрачные настроения, господствовавшие в романе Мэри Шелли, были отголоском той романтической реакции на Французскую революцию и связанное с нею просветительство, под знаком которой развивалась тогдашняя западноевропейская литература. Просветительские идеалы, которые, казалось, были уже готовы воплотиться в жизнь, были потоплены в крови наполеоновских войн, раздавлены вновь восстановленными королевскими престолами. В замечательном предисловии к "Восстанию Ислама", написанном немного позже "Франкенштейна", Шелли объяснял "заразительное уныние", омрачившее и беллетристику и поэзию тех лет именно этим оборотом общественно-исторического развития. "Многие из самых пылких и нежных сердцем ревнителей общественного блага, - писал он, - потерпели нравственный крах потому, что в их одностороннем восприятии прискорбный ход событий, казалось, возвещал плачевную гибель всех их заветных надежд" (курсив мой. - А. Е.). Видя в этом историческую причину того, "почему уныние и мизантропия стали знамением нашего времени", Шелли призывал, однако, своих современников не увлекаться "своенравным преувеличением собственного отчаянья", а обратиться к жизни и в ее развитии найти опору для борьбы за свободу. "Мне кажется, - писал он, - человечество выходит из своего оцепенения. Я вижу, мне думается, признаки медленной, постепенной неслышной перемены".
"Восстание Ислама", "Освобожденный Прометей", "Эллада" - все это были произведения, проникнутые верой в революционную диалектику жизни, в которой человечество через поражения идет к победам. Мэри Шелли с глубоким сочувствием и пониманием следила за полетом социально-утопической мысли поэта, за мощным расцветом его революционно-романтического творчества. Но ее "Франкенштейн" еще несет на себе отпечаток той эпохи отчаяния, которую Шелли в предисловии к "Восстанию Ислама" считал временным и уже приходящим к концу этапом литературного развития.
В романе Мэри Шелли перед читателями предстали герои исключительной силы ума и духа, обуреваемые могучими страстями, ставящие себе грандиозные жизненные задачи. Таков гениальный ученый Франкенштейн. Таков его последний друг, капитан Уолтон, поэт и мечтатель, одержимый смелой идеей - пробиться сквозь ледяные заслоны Арктики к Северному полюсу. Таков по-своему и зловещий "демон" - творение Франкенштейна, - который вступил в мир, надеясь сдружиться с людьми и послужить им.
Но все эти благородные порывы терпят поражение. Франкенштейн уносит в могилу тайну своего великого открытия. Созданное им чудовищное подобие человека проклинает и себя и своего творца и готовит себе погребальный костер, чтобы уйти из мира, который его отвергнул. Капитан Уолтон поворачивает свой корабль к югу - ему так и не удалось пробиться к заветной цели...
Гордое сознание величия и мощи человека, воспринятое молодой писательницей от гуманистов Просвещения, сочетается в ее романе с мрачными сомнениями в возможности плодотворного и действенного вмешательства Разума в существующий порядок вещей. Зловещая романтическая символика "Франкенштейна" была, пользуясь приведенными выше словами Шелли, в конечном счете порождением "одностороннего восприятия" хода событий европейской истории в период, когда реакция, казалось, торжествовала победу над завоеваниями революции, над мечтаниями просветителей. Но какая-то доля общественно-исторического опыта, пережитого народами, - хотя бы и неполно, односторонне понятая, - воплотилась в этой символике. С этим связан секрет удивительного долголетия "Франкенштейна".
"Франкенштейн" вышел в свет весной 1818 года - как раз в то время, когда Шелли и его семья покинули Англию. Годы, проведенные в Италии, были омрачены для Мэри новыми тревогами и утратами, но впоследствии она вспоминала их как самое счастливое время своей жизни.
Лотом 1822 года судьба нанесла Мэри свой самый жестокий удар. Яхта, в которой Шелли с двумя спутниками возвращался домой из Ливорно, была застигнута внезапным шквалом; тела погибших были найдены только через несколько дней. "Восемь лет, которые я провела с ним, - писала Мэри через месяц после смерти мужа, - значили больше, чем обычный полный срок человеческого существования". Бурная, романтическая драма ее жизни была закончена; остальное было только эпилогом, затянувшимся на несколько десятилетий. Все ее заботы были отданы теперь сыну, маленькому Перси Флоренсу, единственному, кто остался у нее, после того как она похоронила в Италии двоих детей. Начались многолетние конфликты с сэром Тимоти Шелли, который сперва требовал, чтобы Мэри вовсе отказалась от своих прав на трехлетнего ребенка, а потом назначил внуку скудное содержание, поставив условием, чтобы Мэри не смела ни писать о Шелли, ни издавать его рукописи. Когда она рискнула нарушить этот запрет, опубликовав "Посмертные стихотворения" Шелли, сэр Тимоти немедленно прекратил выплату денег на содержание внука; большую часть тиража пришлось изъять из продажи.
Мэри мечтала написать биографию мужа; так как это ей возбранялось, она вышла из положения, изложив свои воспоминания о Шелли и размышления о его творчестве в форме развернутых "примечаний" к его произведениям. Этот комментарий замечателен вдвойне - и своим документальным значением, и своими литературными достоинствами. Сэр Тимоти дожил до девяносто одного года. Когда Перси Флоренс Шелли в 1844 году унаследовал, после смерти деда, фамильный титул и полуразоренное поместье, ему было уже двадцать пять лет. Чтобы дать сыну достойное образование, Мэри Шелли неустанно зарабатывала на жизнь литературным трудом. Она занималась редактурой, компилировала биографические очерки об иностранных писателях, переводила, рецензировала, чаще всего анонимно. На титульных листах ее романов значилось вместо ее фамилии: "Автор "Франкенштейна". Впрочем, к этому времени секрет ее авторства был уже хорошо известен в литературных кругах.
Из пяти романов, опубликованных Мэри Шелли после "Франкенштейна" в 1820-1830-х годах, наиболее интересны "Последний человек" (1826) и "Лодор" (1835).
Как и в других произведениях, написанных ею после смерти Шелли, в них много автобиографического. В период работы над "Последним человеком" Мэри отметила в своем дневнике, что проецировала в будущее, изображенное в этой фантастической утопии, свое мучительное чувство одиночества. В главных действующих лицах романа легко узнать романтически преображенные характеры Байрона и Шелли. Лорд Рэймонд, обуреваемый мятежными страстями и неукротимым честолюбием, рвется к власти. Сперва он помышляет о восстановлении королевского трона в Англии, которая, после отречения последнего короля, успела стать республикой. Потом он отдается борьбе за освобождение Греции и, ворвавшись в осажденный Константинополь, находит смерть под развалинами города, взорванного турками. Противоположность лорду Раймонду представляет его друг Адриан, граф Виндзорский - наследный принц бывшей династии. Этот тихий, бесконечно добрый, поэтически одаренный юноша наотрез отвергает честолюбивые планы королевы-матери, которая хотела бы возвести его на престол. Тем, кто недостаточно знаком с ним, он мог бы показаться слабым; но в глубине души он полон безграничного мужества и геройской отваги. Когда в Англии вспыхивает чума и государство рушится, именно он добровольно берется за кормило правления и становится лордом-протектором республики, чтобы попытаться спасти оставшихся в живых. В горячих спорах между Адрианом и лордом Раймондом нетрудно уловить дословные отголоски поэмы Шелли "Юлиан и Маддало", навеянные его беседами с Байроном.
Будущее человечества рисуется воображению Мэри Шелли в мрачных красках. Люди добьются расширения своих свобод; новые изобретения улучшат их жизнь (Мэри описывает, в частности, "пернатые" воздухоплавательные аппараты, на которых ее герои летят из Италии в Англию, на что им требуется шесть дней). В 2092 году всюду царит мир. Еще двенадцать месяцев, и на земле наступит рай, мечтает Адриан. Но силы природы ополчаются против людей. Эпидемия чумы охватывает целые континенты. Народы охвачены паникой. В Англии начинается голод. К этому присоединяются небывалые стихийные бедствия: разрушительные ураганы, землетрясения, наводнения. Банды беглецов из Америки являются в Англию; грабя и пожирая, как саранча, все, что попадается на пути, они идут штурмовать Лондон... Именно в это время Адриан, взяв власть, пытается сплотить людей перед лицом надвигающейся катастрофы. Под его началом уцелевшие англичане перебираются на континент, во Францию, потом в Италию. Но чума делает свое дело. Число уцелевших измеряется единицами. В бурю в волнах Адриатики погибают Адриан и юная Клара, дочь лорда Ряймонда. В живых остается только рассказчик - "последний человек на земле", Лайонель. В безлюдном Риме, среди молчаливых памятников умершей цивилизации, со своим последним другом - собакой - он встречает 2100 год.
В "Лодоре", психологическом романе, действие которого происходит в тогдашней Англии, в портретах героев также угадываются черты, заставляющие вспоминать то Байрона, то Шелли. Особенно интересны главы, описывающие бедственную жизнь в Лондоне молодой супружеской четы Вильерсов, В изображении их мытарств в сумрачном зимнем Лондоне, с его желтыми туманами, толпами равнодушных прохожих, бедными меблированными комнатами, судебными приставами и арестным домом, писательница явно воспользовалась воспоминаниями о печальной зиме 1814/15 года - первой зиме ее замужней жизни. Но "Франкенштейн" оказался единственным из художественных произведений Мэри Шелли, которое пережило ее и постоянно переиздается и в наше время.
Первоначально широкая публика воспринимала его попросту как занимательную фантастическую повесть. Но уже при жизни автора образ Франкенштейна стал приобретать значение обобщающего символа. Мэри Шелли была польщена, услышав, что Каннинг, видный деятель либеральной партии, сослался на "Франкенштейна" в ходе парламентских дебатов о рабовладении в Вест-Индии. Речь шла о том, что рабы, доведенные до крайности, могут оказаться для своих владельцев таким же сокрушительным противником, каким стало "чудовище" Франкенштейна для своего создателя. Это было в конце 1820-х годов.
С тех пор имя Франкенштейна успело укорениться в английском языке для обозначения того, кто развязывает или пускает в ход силы, ускользающие из-под его контроля. В сюжетном конфликте "Франкенштейна" усматривали и символическое воплощение противоречий промышленного переворота, когда машина, заменившая ручной труд, предстала перед рабочими как чудовище, пожирающее их хлеб. В нем видели и предвосхищение противоречий позднейшего научно-технического прогресса в капиталистическом общество. В фантастической повести Стивенсона "Доктор Джекиль и мистер Хайд", в "Человеке-невидимке", "Острове доктора Моро" и многих других сочинениях Уэллса воскресала в различных вариантах зловещая коллизия "Франкенштейна". В век кибернетики, атомной энергии и ядерного оружия книга Мэри Шелли приобрела особую актуальность. Ссылки на "Франкенштейна" - не редкость в текущей периодике, в статьях публицистов, в выступлениях политических деятелей Англии и США. Образ Франкенштейна стал ассоциироваться с проблемами современности. И в Англии и в США люди, озабоченные сохранением мира, задают вопрос: не уподобится ли человечество, открывшее новый, небывало мощный источник энергии, Франкенштейну, павшему жертвой своей победы над силами природы? Или атомный гигант - в отличие от "демона" Франкенштейна - сможет стать "добрым волшебником", другом и помощником людей?
Так романтическая повесть Мэри Шелли продолжает жить и в наше время.
1. Прозвище, которое дал Льюису Байрон.
2. Примечательно, кстати сказать, что "Фауст" (ч. 1) также был в центре внимания кружка Байрона и Шелли летом 1816 года. По просьбе Байрона, не знавшего немецкого языка, Льюис познакомил его с "Фаустом" в своем импровизированном устном переводе.
3. Любопытно, что повести Вольтера принадлежали к числу книг, которые Мэри Шелли читала летом 1816 года в Швейцарии.
|