Мариэтта Чудакова
С ДНЕМ РОЖДЕНИЯ, МАСТЕР
|
ФАНТАСТЫ И КНИГИ |
© М. Чудакова, 1991
Комсомольская правда (М.).- 1991.- 15 мая.
Пер. в эл. вид Ю. Зубакин, 2002 |
Время Булгакова протянулось далеко за границу его собственной жизни. Мы продолжали дышать тем же воздухом, в сущности, до середины 80-х - до начала нового исторического периода, до того момента, когда идеологическая ложь, во всяком случае, потеряла силу. Освоение творчества писателя обществом проходило в его же эпоху - и несло на себе ее последствия.
Слава после выхода на сцену первой пьесы была специфической - громкая, скандальная известность в печати, где автор подвергался яростным атакам, и безмолвная, не имевшая никакой возможности печатного выражения любовь читателей. И сценическая, и печатная жизнь Булгакова была скоротечной - она уместилась в основном в несколько лет. Он пролетел, как метеор, - и канул во тьму сороковых-пятидесятых.
В середине 60-х годов звезда Булгакова взошла заново - уже без него. Режущая яркость ее света и тьма социального контекста деформировали интерпретации булгаковских сочинений.
Контраст был велик.
С первых же страниц романа о Мастере в упор, без каких бы то ни было смягчений и оговорок был осмеян атеизм как государственное мировоззрение. Самой компоновкой иудейских и московских глав история проповеди, распятия и воскрешения Христа была опять-таки представлена как всемирно-историческая драма, постоянно присутствующая в новейшей, христианской истории человечества. В романе была не только высмеяна, но прямо-таки оплевана решительно вся "прослойка", идеологически обслуживающая государство, - от посетителей Дома Грибоедова и редакторов до "председателя Акустической комиссии московских театров" и конферансье. С одной стороны, речь вроде бы шла о прошлом периоде истории советского государства, и давно умерший автор не мог быть заподозрен в аллюзиях на современность. Но в то же время история с романом Мастера для многих и многих не могла не проецироваться на совсем недавнюю шумную историю с романом Пастернака (1958-1959) и происшедшую вслед за ней совсем бесшумно историю с романом Гроссмана (1961). В секретаре редакции Лапшенниковой, девице "...со скошенными к носу от постоянного вранья глазами", просто не могли, кажется, не узнать себя многие люди из литературно-издательского мира, среди них и те самые, которые должны были теперь профессионально оценивать новое литературное явление. Автор ставил своих будущих критиков в жесткие условия - им надо было как-то откреститься от обидных определений.
Нарушив правила игры, давно принятые в советской литературе, отменив все табу, автор вместе с тем как бы ускользал из рук - благодаря обильно присутствующей на страницах романа "фантастике".
И самое главное - роман Булгакова уже был напечатан. Его нельзя было превратить в рукопись, а автора исключить из Союза писателей - он уже давно покинул Москву...
Контраст между романом и его контекстом, увы, и определил - на долгие годы - направление интерпретаций "Мастера и Маргариты".
Но более того - задача прочтения и анализа была совмещена с задачами общественно-политической борьбы. Мастер, Маргарита да и сам Булгаков были занесены в список "антисталинистов" и должны были принять посильное участие в боях.
Создалась парадоксальная ситуация, вряд ли полностью понятная вне пределов нашего Отечества. Л. Скорино, тогда член редколлегии официозного журнала "Знамя", несколько лет назад передавшая роман В. Гроссмана "Жизнь и судьба" непосредственно в руки КГБ и, в сущности, погубившая тем самым автора, видела в поступках Маргариты "капитуляцию перед Злом, соглашение с ним, сотрудничество с лагерем Тьмы". А И. Виноградов, член редколлегии "Нового мира" (ведущего в то время уже арьергардные бои под напором реставраторов), по-видимому, совершенно оглушенный цинизмом этих нравоучений, яростно защищал Маргариту от любых наветов: "Нет, как угодно, а я не знаю, на какой недоступной горней высоте морали нужно стоять, чтобы серьезно поставить отчаявшейся Маргарите в вину такого рода призрачный, чисто условный компромисс со злом. Разве лишь на той, на которой находится Л. Скорино..."
Зловещий оттенок взаимоотношений Мастера и Воланда ощущался, пожалуй, всеми читателями - кроме юного поколения, не затронутого испарениями прошедшей эпохи. Тем активнее старалась прогрессивная часть пишущих о Булгакове подавить саму мысль - свою и чужую - о сложном отношении Булгакова к тому, кто был для него во всяком случае, навязчиво индуцирующим объектом.
Позиции пишущих о Булгакове расходились. Официозные критики были заняты тем, чтобы новый объект не вылез за рамки уже сооруженного ими макета "истории советской литературы". Национал-консерваторы объявляли Булгакова "сталинистом", а Сталина - его постоянным меценатом. Что касается прогрессивных критиков, то их анализ служил либо средством политического давления на современность, либо удостоверением прогрессивности автора.
Имена и судьбы трех выдающихся писателей минувшей эпохи оказались соединены прямым образом с именем Сталина - Булгаков, Мандельштам, Пастернак.
Булгакову и Пастернаку Сталин позвонил домой в критический момент - и мощным магнитом или ловко пущенным лассо притянул их в позицию опасной близости. Само знание общества об этих звонках создавало некую особую атмосферу вокруг этих писателей. Пастернак в начале 1936 года написал о нем стихи. Булгаков в тот же год задумал, а в 1939 году написал пьесу о Сталине. Мандельштам, напротив, начал с разящей эпиграммы на "кремлевского горца".
В отличие от Булгакова у двух поэтов была персональная связь не с одним только Сталиным, а с теми, кого называли "партийные круги".
Оба они употребили слово "мирволить", описывая свои отношения со страной и этим окружением. Им "мирволили". Комплекс своего неполного соответствия власти глубоко отличал мироощущение обоих поэтов - и Булгакова. Он не чувствовал в себе никакого комплекса вины перед новой страной - вина была лишь в том, что не удалось сохранять старую.
В этом смысле комплекс вины (точнее, ощущение необходимости оправдываться) у него был только перед младшими братьями - он остался жить а той стране, из которой они вынуждены были уйти вместе с другими добровольцами и в которой они теперь официально были признаны врагами. Именно это желание объясниться и оправдаться видим мы в очень обдуманных строках письма от 21 февраля 1930 года к брату Николаю: "Судьба моя была запутанна и страшна (...) Я свою писательскую задачу в условиях неимоверной трудности старался выполнить как должно" (подчеркнуто во всех случаях нами. - М. Ч.). Это, несомненно, интонация, оправдания.
Связь Булгакова со Сталиным, установившаяся с 18 апреля 1930 года, личное и в определенной степени мистическое отношение его к вождю отнюдь не означали преклонение перед властью. Почему же все три писателя так или иначе искали контакта со Сталиным и его благоволения? На мой взгляд, действительность была такова, что для элементарной защищенности - жизни, свободы и чести, достоинства - требовались экстраординарные меры. Функция, которую в правовом обществе исполняет полицейский (полисмен), в СССР передавалась непосредственно первому лицу государства. Тяготение к его покровительству не означало стремления к особым привилегиям - речь шла фактически о нормах цивилизованного общежития.
Пастернак и Булгаков равно были уверены, что время, в которое они живут, войдет в историю под их знаком. Пастернаковское "Горит такого-то эпоха" сопоставимо с рассуждением повествователя "Мольера" о том, как должен был бы вести себя правитель, если бы не был слеп, как все смертные, и захотел "приобщиться к подлинному бессмертию" - то есть помог бы больше великому драматургу.
Но Булгаков имеет в виду, что знак - двойной, что правитель также имеет право на эпоху, но его роль тем значительней, чем острее поймет он значение для эпохи - а значит, и для своей славы - художника.
Как в "Кабале святош", еще до разговора со Сталиным, герой стремится к временным удачам, но предчувствует конечное поражение, так Булгаков видел два образа - жестокий образ власти и человеческую ее ипостась.
Решение судьбы художника со стороны этой власти казалось ему вполне самостоятельной и центральной задачей. Споры исследователей Булгакова о том, перешел ли и он в "Батуме" демаркационную черту, отделяющую свободное творчество от вынужденного, обусловлены, на наш взгляд, тем, что тактическое мышление никак не вытеснится научным. Трудно смириться с тем, что Булгаков писал пьесу, желая, чтоб она понравилась Сталину: трудно отдать отчет в собственном отношении к революции (одной, другой и третьей), к очень разным российским образованным слоям. Но без самоанализа, без трезвой ревизии собственного идеологического багажа (пора вернуть слову "идеология" его простое словарное значение) не понять и тех координат, в которых двигалась судьба.
|