В. А. Чаликова
ОБ ОДНОЙ ЛИНГВИСТИЧЕСКОЙ УТОПИИ
(Обзор)
|
ФАНТАСТЫ И КНИГИ |
© Г. Чаликова
Социокультурные утопии: Реф. сб. / ИНИОН. - М., 1985. - Вып. 3. - С. 256-297.
Пер. в эл. вид Л. Блехер, 2004 - Публикуется с любезного разрешения Г. Чаликовой |
Отождествление слова с предметом (фактом, явлением) и связанная с этим магия языка присуща не только мифологически - племенному (языковые табу, заговоры) или еретически-сектантскому сознанию (имябожие).
Увидеть отождествление слова и реальности в современной культуре можно в самые разные "окна". Можно попытаться усвоить программу исправления мира правильной речью, в которой, как мечталось основателю Оксфордской школы социальной лингвистики Витгенштейну, слова выражают только эмпирически бесспорные факты и отношения, освобождая сознание от лжепроблем, созданных путанностью и туманностью языка и прежде всего, конечно, "системой путаниц" - философией 1. Или "изучить проект ведущего социолингвиста Венского кружка Айера, в котором философу оставлена роль "интеллектуального полицейского", охраняющего границы чистого эмпирического мира от метафизической нечисти абстрактных понятий 2. Можно попробовать одолеть Расселову логико-математическую модель искусственного языка: суждение в нем есть знаковое изображение факта, и самый порядок слов отражает последовательность объектов в факте 3
Мы бы прочли любопытную страницу истории социальных идей - лингвистическую утопию. Написана она, в отличие от архетипической - Мора, не на латыни, но читается непросто: приверженцы эмпиризма не скупились на абстрактную терминологию.
Но есть и другое "окно" - популярнейшая на Западе небольшая книга неопределенного жанра: то ли "love story, то ли политическая сатира, то ли "черный роман", то ли пародия на религиозную притчу, или, может быть, по замечательному определению Е. Замятина, - "городская сказка ", но сказка-дистопия, в которой, не в пример деревенской сказке, зло побеждает добро: абсолютно и навечно.
Она и будет нашим "окном" в лингвистическую утопию, и метафора здесь как нельзя к месту: автор исповедовал "эстетику оконного стекла", а критики называли его прозу "прозрачной" и "кристальной". В этой книге есть весь набор лингвистических терминов из ученых трактатов (которые ее автор не читал): "правомыслие", "преступление мысли", "полиция мысли", "метафизика", - но с противоположными знаками. "Преступление мысли" и "метафизика" здесь означают все "недействительное" и тем самым разумное: прошлое и будущее, память и мечту, утопию и ностальгию, семейное счастье и философию, "зеленую лужайку", "песню дрозда", "запах бывшего кофе" и "вкус бывшего хлеба". Все это под ярлыком "мыслепреступления" или "метафизики бытия" искореняется, вытаптывается, распыляется правильным воспитанием через язык, программа которого принадлежит не дружине гуманных ученых, а корпорации властолюбивых параноиков - элите будущего времени, вернее, того времени, которое для автора было будущим, - 1984 г.
"В Оруэлле, - читаем в сегодняшнем литературном обозрении, - великая традиция английского здравомыслящего эмпиризма поднимает голос против интеллектуализации мира культурными деспотами, мечтающими заменить жизнь идеями 4. Эта традиция по глубинной своей сути революционна. Революционна, разумеется, не вообще, а именно для Англии. "Англия не страна революций. Английская революция совершилась в Америке, а в Англии революцией стала литература. Оруэлл был представителем этой революции в первой половине XX века" 5.
Речь "культурных деспотов", пародируемая и обличаемая в ранней эссеистике и публицистике Оруэлла, - прототип официального языка его будущей дистопии, в которой лингвистический очерк вынесен в особое приложение "Принципы Новояза". Но едва ли не обстоятельнее и острее эти принципы разработаны в его предвоенных и военных статьях, В последних идеологическая судьба языка особенно драматизирована под знаком двухлетней (1941-1943) работы писателя комментатором и сценаристом на ВВС 6: цензурованный, пропагандистский текст, жаловался Оруэлл другу, всегда неискренен и безличностен, - "точно кто-то сапогом по твоему лицу".
Химерой Новояза Оруэлл завершает свой многолетний суд над неправедным словом, начатый в "Дороге в Уайген" ( 14 ) и "Памяти Каталонии " ( 10 ).
1. "Страшнее бомбы и пули... "
Начатый "Дорогой в Уайген" суд над неправедным словом в Испанской эпопее обостряется до идеи убийства словом - в прямом смысле слова.
Вопреки советам друзей и нареканиям критики Оруэлл упорно сохраняет лоскутную композицию книги: картины окопного быта и репортажи о военных действиях то и дело "разрезаются" огромными цитатами из газет и журналов. Текст находит на текст, рождая на изломе трагический парадокс. Люди, которые выжили под пулями и бомбами, погибают от слова - от оговора, клеветы, доноса, ярлыка, от обрушившегося на них словеобразного месива из политических клише и имен, которые они, полуграмотные каталонские крестьяне, никогда не слышали и не могут понять. Эта гибель ждет каждого солдата, не защищенного от лживого слова, и потому о мелькнувшем, как тень, незнакомце автор думает только как о мертвом. Так, драматизируя роль извечных спутников войны - ложной пропаганды, дезинформации и диффамации врага, - Оруэлл убеждает современников увидеть нечто, что в обычном, нефорсированном восприятии так же незаметно и невероятно, как вращение земли, зловещее перерождение языка, лишенного главного питательного источника - критерия истины. В этом и видится автору "исторический момент" 30-х годов XX в.: принцип неотличимости лжи от истины впервые приобретает характер не логико-философской гипотезы, а массового культурного стереотипа. (В "1984" интеллектуальный палач О"Брайен назовет этот принцип "коллективным солипсизмом".) Лишаясь критерия истины, мысль становится дискретной: разрушается память, а с ней и возможность исторического мироощущения. Сами названия книг ("Памяти, Каталонии", "Вспоминая Испанскую войну") - отчаянная попытка остановить надвигающийся трагический исход "благородной битвы" - "монумент лжи" на ее могилах, возведенный из формально разных идеологических глыб, сцепленных только своей словесной природой из (цитируем "Вспоминая Испанскую войну"): "чудовищной пирамиды лжи, возведенной католической и реакционной прессой всего мира", из "чудовищного фарса левой политики", "из уклончивой моральной позиции Британии с ее демократическими фразами и холодным имперством", "из сирен Пэтэна и Ганди, не принимающих того очевидного факта, что бороться - значит разрушать себя" (10, с. 245).
Став убийцей людей, язык неизбежно должен разрушиться в главном своем качестве - временного моста человечества, голоса истории. "Кто расскажет правду об Испанской войне? Если победит Франко, он оклевещет Республику. Если победит Республика, она наговорит небылиц о Франко... Мне могут возразить, что история всегда лжет. Но исторические описания прошлого, давая ложную интерпретацию фактов, не отменяли самого понятия "факт"... Сегодня уже отменено, например, понятие "наука". Есть "немецкая наука", "еврейская наука". Скрытая цель такого способа мыслить - кошмарный мир, в котором вождь или правящая клика контролируют не только будущее, но и прошлое. Если вождь скажет о каком-то событии: его не было - значит его не было" (10, с. 235-236).
"Памяти Каталонии" - книга о личной трагедии: и важно, что ощущение катастрофы появилось у автора до поражения Республики: трупный запах принес мертвый язык газет. Меж лоскутами "трупных передовиц" - натуралистические зарисовки военного быта: грязный голод и грязный холод, вшивость во всех подробностях, мерзкая скука, бессмысленность действий, нелепость приказов - не еще ли один в цепи знакомых образов "антивойны", символом которых стало знаменитое "На западном фронте без перемен"? Непостижимым образом это не так. "Памяти Каталонии" - одна из самых романтичных и героических книг о войне, полная волнения и даже соблазна. Читателю передается не только эмоциональный внутренний ритм рассказчика, но весь жар его словесной битвы, отчаянной схватки живого слова с мертвым, подлинное ощущение боя, прорыва фронта, когда скороговорку газет (ни одного предметно значимого слова, только аббревиатурное крошево, да звуковой гул!) сменяет естественный припоминающий ритм неторопливой памяти: "Одной ледяной ночью я занес в дневник список вещей, которые на мне надеты. Это интересно с точки зрения количества одежды, которое может выдержать человеческое тело. На мне были толстая фуфайка и кальсоны, фланелевая рубашка, два пуловера, шерстяной джемпер, куртка из свиной кожи, вельветовые бриджи, обмотки, теплые носки, ботинки, теплая полушинель, шарф, кожаные перчатки на подкладке и вязаная шапка. И все-таки я дрожал от холода" (1О, с. 131).
В контексте это читается удивительно: сколько оказывается слов в языке, какие они разные, и сколько за этим прочности, надежности и тепла, и как - тем не менее - они хрупки, эфемерны, как легко сплющить язык катком газетного шрифта 7. "Памяти Каталонии" - мартиролог "убитых словом", и вместе с тем слышен сквозь него хруст погибающих слов и страшное писателю подозрение, что в самой природе языка есть нечто, побуждающее "культурных деспотов" к зловещей игре с реальностью.
2. В слове живет "перевертыш"
Слово гибко и потому - увы! - безнравственно: "язык - без костей". В "Вспоминая Испанскую войну", перечисляя тогдашних поклонников и попутчиков фашизма - от Пэтэна и Хёрста до Кокто и Шпенглера - Оруэлл ищет слово - символ, объединяющее их всех. Им оказывается дружное обвинение трудящихся в "материализме". "Пэтэн объясняет падение Франции любовью простых людей к удовольствиям. Можно бы задуматься над этой идеей, но первое, что приходит в голову: сколько удовольствий содержит жизнь среднего французского рабочего и крестьянина по сравнению с жизнью самого Пэтэна?" (10, с.244).
Оруэлл отвечает на обвинение в материализме рассказом о встрече с одним из этих простых людей, открывшей ему житейскую достоверность возможности соединения душ на земле.
Духовность мира - эманация жизни таких людей, а жизнь эту так легко уничтожить, потому что она всегда на краю "материальности". "Все, что он хочет, это тот минимум, без которого вообще жить нельзя. Еда в достатке, свобода от страха за работу, уверенность, что твоих детей не обидят, ванна, раз в день, чистое белье, кровля, которая не течет, и рабочий день, не высасывающий все силы. Никто из обличителей "материализма", не захочет жить без этих вещей" (10, c.244-245).
Когда же в конце 40-х годов "культурные деспоты" начинают прятать свою изощренную материалистичность за новый эвфемизм - "реализм", Оруэлл выставляет против него то простое лингвистическое соображение, что в "природном" словаре ценностей (отождествляемом им с христианским подлинником) нет понятий, означающих три главных критерия "реализма": "эффективность", "адаптивность", "современность".
В "патриотических до неприличия" эссе военных летОруэлл возвращается к эвфемизму "реализм" в обычном для него народническом контексте: "... у простых людей отношения строятся не на "реализме", а на чувствах", "... у них сохранилось глубоко нравственное отношение" к жизни, смешное интеллектуалам, окончательно эмансипированным с помощью Фрейда и Макиавелли. Поэтому простые люди не принимают эвфемизмов и двусмысленности современной беллетристики и продолжают интересоваться старомодным вопросом: хороший или плохой человек этот персонаж? " (5, с. 153).
Заметим, что в словаре Оруэлла - публициста нет обычного набора понятий, передающих самоопределение творческой личности по отношению к "толпе": "мещанство", "филистерство", "обывательщина", "плебейство", "всемство" и проч. и проч. Нет ни в письмах, ни в дневниках. " Очевидно, для него все это - перевертыши, лукавая самозащита эгоизма и изощренной чувственности.
"Культурным деспотам" с их "языком без костей" ничего не стоит подменить шкалы, перевернуть "измы" и затоптать идеальную сущность жизни под знаменем борьбы с материализмом. В статье 1946 г. "Политика и английский язык" наблюдения над перевертышами типа "идеализм - материализм - реализм" обобщаются в лингвистическую закономерность: "Расхождение между реальными и декларируемыми целями инстинктивно обращает говорящего к затасканным идиомам и туманным эвфемизмам" (13, с. 121-122).
В текущей литературе об Испанской войне нравственный слух Оруэлла обожгла строчка поэта (чтимого за талант) "необходимое убийство". Страшное сочетание! "Лично я не стал бы так говорить об убийстве. Так случилось, что я видел убитых, не погибших, а убитых (курсив автора). Поэтому у меня есть некоторое представление, что значит убийство: страх, ненависть, осиротевшие близкие, кровь, зловоние. Для меня, как и для каждого обычного человека, убийства не должно быть. Заметьте, что в официальных сообщениях говорят не об убийствах, а о "ликвидации", "элиминации" и проч." (8, т.4, с.84-85).
Блестящее исследование социальной функции "эвфемизмов" - рецензия на автобиографию Сальвадора Дали. Оруэлл называет статью "Духовенство неподсудно", указывая на средневековую догму как на способ мышления эмансипированного авангардиста, утверждающего прежде всего именно принцип неподсудности, моральной безответственности "нового духовенства" - художественной элиты. Ее способ защиты от морального суда - цепочка слов, неприкасаемых, как некогда слова средневекового таинства: "талант - художник - свобода - искусство - сюрреализм". На первый взгляд, они поднимают восприятие от вещей интуитивно ясных к умозрительно сложным.
Обнаженное автором рецензии движение смыслов происходит в обратном направлении. Начало этой цепочки - духовная реальность: одаренный, трудолюбивый рисовальщик и живописец Сальвадор Дали, который заполняет свою жизнь и свою живопись кровоточащими, гниющими и случайными кусками бессмысленной, разлагающейся материи. Каждый "кусок" может быть назван эмпирически конкретным словом: разбитая в детстве "из интереса" голова крохотной сестренки, тело влюбленной девушки, над которым он годами изощренно издевался в юности, противоестественные соития, экскременты и "трупы, которые он рисовал, успех его картин, который был бы невозможным, если бы мы не жили в эгоистическом, алчном и властолюбивом мире. Дали отражает нашу порочность и наше себялюбие. Эти отражения мы называем бессмысленными сочетаниями звуков, которые, ничего не объясняя, все сглаживают и ароматизируют эссенцией просвещенности и современности.
"Спросите редакторов "Times" о Дали - они скажут, что это все "высоколобие" и "культур-большевизм"; спросите марксистскую критику - и у нее готов ответ: "буржуазное декадентство", спросите художников и критиков-эстетов и вы услышите, что это сюрреализм" (3, с.124). "Сюрреализм" Оруэлл выговаривает как слово из будущего словаря "В" своего утопического "Новояза".
3. Слово не должно быть всесильно
Слова имеют огромное преимущество перед явлениями: они в принципе инвариантно соединимы. Эксплуатируя это преимущество, идеологи составляют "непротиворечивые" политические тексты, в которых реальное противоречие снимается словом. Этого лингвистического преступления Оруэлл не прощал никому, и наоборот: честность в слове возвышала в его глазах даже идеологических противников.
Редьярд Киплинг, верный слуга трона и империи, певец колониализма и апологет "белого человека", взят Оруэллом под защиту в одном из лучших его эссе, но не как носитель перечисленных качеств - их автор твердо и жестко не принимает 8, а как писатель, который не хитрил со своим словом. "Киплинг обладал качеством, редко или никогда не встречающимся у "просвещенных" деятелей, - чувством ответственности и, по правде говоря, если его не любят "прогрессивные", то столько же за это качество, сколько за вульгарность. Потому что все левые партии высокоиндустриализованных стран в глубине души должны бы знать, что они борются с тем, что они на самом деле не хотят разрушить. Они провозглашают интернационализм и в то же время борются за повышение уровня жизни, который несовместим с этой целью. Мы все живем, грабя азиатских кули, и те из нас, кто "просвещен", говорят, что кули должны быть освобождены. Но наш уровень и само наше просвещение требуют грабежа малых стран. Гуманитарий всегда лицемер, и Киплинг знал это" (6, с. 103).
Написавший эти строки до конца был тем самым гуманитарием, который то и дело подписывает протесты против империалистической политики. Что же давало ему право клеймить чужое лицемерие? Только способ осмысления своей позиции и представления ее в слове: когда мы лжем, важно это знать и видеть. Особенно важно словесно зафиксировать все противоречия своей позиции и все бессилие своей мысли перед этим противоречием, ибо "не только мысль разрушает слово, но и слово может разрушить мышление" (13, с.87).
Страх перед разрушением мысли словесностью Оруэлл пугающе живо воспроизвел на первых страницах "1984", когда его изолгавшийся на работе профессиональный "ньюсмейкер" Уинстон не может сделать простую запись в дневнике - его интеллектуальная целостность разрушена неискренними словами, "голосовой* речью его официального существования, а подлинные свои слова он произносит только "про себя".
В раннем романе "Дни в Бирме "(Burmese days - N.Y., 1934) Оруэлл рассказывает о таком параличе речи внутренним монологом как об автобиографическом факте. "Подпольный мятеж в конце концов отравляет вас, как тайная болезнь. Год за годом вы сидите в киплинговских маленьких клубах, справа - виски, слева - дешевое вино, молча киваете полковнику Боджеру, объясняющему, что этих проклятых националистов надо заживо сварить в кипятке, и молча соглашаетесь с ним, что ваши восточные друзья - грязные туземцы. На ваших глазах молокососы лупят седых слуг. И приходит час, когда не остается ничего, кроме ненависти к своим соотечественникам и мечты, чтобы ваша империя потонула в крови" (цит. по: 1, с. 25-26) 9.
4. Единое человечество - единое слово
Оруэлл защищает Киплинга и как писателя "для всех", обогатившего основной, разговорный английский язык и литературный фольклор. Цитируя строки, ставшие анонимными ("Запад есть Запад, Восток есть Восток"), Оруэлл формулирует тот принцип всеобщности языка, без которого он перестает быть средством коммуникации и становится кодом-паролем избранных, а затем неизбежно - узурпаторов.
Не считая Киплинга великим поэтом, Оруэлл пишет о "сладости некоторых его стихов, которую мы вкушаем с тем же стыдом, с каким взрослые люди сосут дешевые леденцы" (6, с.110).
Поэзия Киплинга пережила не одно поколение презирающих ее эстетов и переживет еще не одно, потому что она неизбежна. Киплинг писал о том и так, о чем раньше или позже подумает каждый и обнаружит, что его мысль уже выражена ясно и недвусмысленно. Официальное мнение эстетической критики о Киплинге для Оруэлла - отпечаток ортодоксальной идеологии. "Киплинг, видите ли, не поэт, а версификатор... Он - поэт, в той же мере, в какой Гарриет Бичер-Стоу - романист, - пишет он, возвращаясь к своей идее "хорошей плохой литературы", впервые высказанной в статье о Диккенсе. - "Плохая хорошая поэзия существует в Англии с 1790 г. "Мост вздохов", "Когда молод весь мир", "Дженни поцеловала меня", "Касабланка"... Эти стихи, доступные людям с неразвитым эстетическим вкусом, доставляют радость и тем, кто очень хорошо видит их несовершенство...
Тот факт, что существует такая вещь, как хорошая плохая поэзия, есть знак эмоционального пересечения интеллектуала и простого человека. Интеллектуал отличен (курсив автора) от простого человека, но только частью своей личности, и этой частью - не всегда" (6, с. 111-112).
Оруэлл еще не раз напишет о сентиментальных песенках, школьных нравоучительных сериях, детективах, мелодрамах и даже раскрашенных почтовых открытках, уповая на их противостояние идеологизации языка и вырождению жизни в идеи. Они не были для него "массовой культурой", но скорее "голосом природы", неофициальным голосом жизни. Сами названия их успокаивали и утешали: подобно перечислению домашних уютных вещей в противовес трескотне газет, эссеистику 4О-х годов наполняет подробное называние деревьев, цветов, птиц, рыб, сплетаясь с наивными красотами "плохой хорошей поэзии". Позже, когда "цветок" уже не мог противостоять "сапогу на лице человеческом" (он рос уже больше в литературе, чем в жизни) появились в разгар работы над "1984" "Размышления об обыкновенном лягушонке" с полемическим образом "размножения лягушат, особенно приятного, как неофициальное проявление весны в самом центре Лондона. Оно возвращает нам чувство жизни, омертвевшее в политических тревогах, и детскую любовь к деревьям, бабочкам и лягушкам, а с ними и надежду на мирное благородное будущее" 10).
5. Фигура умолчания
Идеологизация языка может проявляться как в создании фразеологических систем, не имеющих эмпирической основы ("измов"), так и в замалчивании эмпирических фактов, и в лишении слова тех, кто "идеологически не выдержан".
Узурпация языка идеологией и, как следствие этого, историческое несуществование огромных и фундаментальных пластов человеческого бытия преследует Оруэлла как постоянный кошмар истории. "Когда я думаю об античности, меня ужасает мысль, что сотни миллионов рабов, на чьих плечах существовала цивилизация, исчезали поколение за поколением безмолвно. Мы даже не знаем их имен. Из всей греческой и римской истории сколько имен известно вам? Я думаю, от силы два-три. Спартак и Эпиктет. И дальше, с оруэлловской щепетильной конкретностью: "Да, еще в Римском зале Британского музея есть стеклянный кувшин, на дне которого выгравировано имя мастера "Felix fecit". Я представляю себе бедного Феликса, рыжего галла с металлическим ошейником на шее, но он, наверное, не был рабом. Значит, только два имени. Остальные канули в безмолвие" (10, с. 238).
Ходатаем "молчаливого большинства" Оруэлл выступает в статье 1941 г. "Искусство Мак-Джила", посвященной предмету в высшей степени экзотическому для тех времен - грошовым аляповатым комическим открыткам для простонародья, украшающим витрины дешевых киосков, "с их бесконечной вереницей толстых женщин в тесных им капотах, с их жирными линиями и непереносимыми цветами, в основном яично-желтыми или почтово-красными... с их солдатским юмором и вечными насмешками над тещами и детскими пеленками" (2, с.59).
Для автора этот "грошовый юмор" - "нечто столь же традиционное, как греческая трагедия; интимный, сокровенный мир, составляющий часть европейского сознания" (2, с.90). Без тени снисходительности или игривости Оруэлл любовно и уважительно перебирает открытки, вчитываясь в немудреные повторяющиеся из серии в серию подписи к рисункам Мак-Джила. "Шутки не остроумны, но смешны... В основном, это шутки над всем, связанным с семьей и браком... За этими шутками встает мир ясной и строгой морали. Если в "Эсквайре" или "Парижской жизни" скрытый подтекст всех шуток - мечта о промискуитете, скрытый идеал искусства Мак-Джила - брак. Четыре главных темы: нагота, незаконные дети, старые девы и новобрачные - то, что давно уже не предмет насмешек в "развитом обществе". Шутки эти подразумевают, что брак - нечто глубоко волнующее и важное, что это главное событие в жизни человека. То же самое шутки по поводу ворчливых жен и деспотичных тещ. Они подразумевают стабильное общество, в котором прочность семьи и семейная лояльность безусловны" (2, с.54).
Очерки продолжают полемику Оруэлла с газетной речью - ее омертвением, перерождением в печатный, табуированный текст. "В Англии разрыв между тем, что можно говорить, и тем, что можно печатать, очень велик. Комические открытки - исключение"(2, с.96). Искусство Мак-Джила, на писательский идеологический слух Оруэлла, - это язык, естественная речь лингвистически дискриминированной части человечества. Но более того: это язык дискриминированной части естества каждого человека. Эту часть - человечества и человека - Оруэлл называет "санчопансовой" 11). "Загляните-ка в себя: кто вы, Дон Кихот или Санчо Пансо? Почти наверняка, вы - оба. Одна часть вас хочет быть героем или святым, но другая ваша часть - это маленький толстый человек, который очень четко знает, как хорошо быть живым-здоровым. Он - ваше неофициальное я, протест нашей утробы, против духа. Ему по вкусу мягкие перины, беззаботность, кружка пива и женщина с пышными формами. Но в обществе есть как бы некий сговор считать его несуществующим или во всяком случае несущественным. Законы, мораль, религия не дают возможности ему высказаться, ибо в них нет места низкому юмору.
Когда я читаю воззвания полководцев перед битвой, речи фюреров и премьеров, песни привилегированных колледжей и программы левых политических партий, национальные гимны, или папские энциклики, мне всегда слышится за ними хор пренебреженных миллионов простых людей, которым все это не по вкусу. Тем не менее высокое всегда побеждает. Женщины в муках рожают детей; революционеры молчат под пытками; корабли идут на дно, но не сдаются. Когда дело доходит до края, человек оказывается героическим существом... Но ленивый, трусливый, похотливый человечек внутри нас выживает, и ему тоже надо высказаться. Именно это делают комические открытки. В обществе христианской морали они, естественно, сосредоточены на сексе; в тоталитарном обществе, если они там вообще возможны; они сосредоточились бы, очевидно, на лени и трусости, на чем-то негероическом. Поэтому не надо упрекать их в вульгарности или уродливости, Они такими и должны быть. Они представляют собой род сатурналий, безопасный протест против добродетели " (2, с.96-98).
Дон Кихот и Санчо Пансо неразлучны, и не приведи бог их разлучить! Но это противоестественное разлучение уже свершилось в языке. "В прошлом дух комической открытки мог проникать в высокую литературу, - и шутки, мало отличающиеся от макджиловских, звучали между убийствами шекспировских трагедий. Теперь это невозможно, и целый жанр юмора, присущий нашей литературе приблизительно до 1800 г., вытеснен на эти аляповатые открытки, полулегально существующие в витринах дешевых киосков. Тот уголок человеческого сердца, который говорит их устами, легко может найти худшие формы выражения, и мне бы лично было грустно, если бы они исчезли " (2, с.95).
6. Идеология стиля
Перефразируя Неккера ("Нравственность в природе вещей" 12))" можно сказать, что для Оруэлла "нравственность в природе языка": разные моральные идеологические позиции рождают разные слова или рождаются ими. (На форзаце"Critical essays" издатели отмечают, что Оруэлл применяет новый метод критического анализа, осмысляя его следующим образом: "Эти эссе - не политические трактаты, их главная тема - художественная литература, но они исходят из представления, что каждый писатель в каком-то смысле - пропагандист, и поэтому содержание, образы, даже стилистика в конечном счете подчинены его миссии. Именно поэтому книги низкого художественного качества могут оказаться очень значительными)
В эссе об Йитсе: "Еще никому не удалось объяснить связь между тенденцией и литературным стилем. Но такая связь должна быть. Очевидно, например, что социалист не может писать так, как Честертон, а тори-империалист так, как Шоу, но почему это так, понять очень трудно" (7, с. 144). Цитируя эзотеретические строки Йитса (одного из любимых своих поэтов), Оруэлл заключает: "Астрология и мистика Йитса в переводе на политический язык означают фашизм... Оккультизм предполагает, что знание должно быть секретным достоянием посвященных. Вот почему и фашизм, и оккультизм противостоят христианству" (7, с. 116-118). Фашизация талантливых и любимых поэтов, писателей: Йитса, Эзры Паунда, Андре Жида - была одним из тех "неприятных фактов", желание смотреть в глаза которым, Оруэлл считал признаком и следствием таланта, равно как и способность преувеличивать масштабы и драматизм таких фактов. Оруэлл пишет (в 1943 г.): "Мало-помалу наши писатели становятся реакционерами, хотя есть, конечно, и другая тенденция. Отношения между фашизмом и литературной интеллигенцией требуют изучения, но такого, при котором помнится, что, конечно, "поэт есть поэт", но вместе с тем, что политические и религиозные взгляды - не курьезные наросты, но то, что пронизывает мельчайшую деталь текста" (7, с. 119).
В рецензии на "Черную весну" Генри Миллера (В1асk spring,1936) Оруэлл пишет о сюрреалистических трюках с реальностью с той же острой тревогой, как и о политических трюках с общественным сознанием. Сюрреалистический эффект возникает благодаря специфическому расположению слов по отношению к предметам, некоему "углу", под которым проектируется мир понятий над миром явлений. За этим углом таится опасность: "Слово теряет свою природную силу, когда оно слишком далеко удаляется от реальности" (11, с. 140).
У Миллера отодвинутое от жизни слово тем не менее не становится враждебным жизни, поскольку у него нет "властительной" социальной установки. В сюрреализме Сальвадора Дали стиль становится идеологией. В известном эссе, вглядываясь в линию, штрих, мазок раннего Дали, Оруэлл открывает за подчеркнутой пародийностью стиля органическую близость к чувственному, бездуховному и демонстративному искусству начала века. Тогда так рисовали все, а Дали пишет, что не хотел быть как все, но по меньшей мере - Наполеоном.
"Представьте себе, что вы способны к детальному, академическому, демонстративному стилю рисования, что ваше реальное призвание - быть иллюстратором научно-технической литературы. Как с этим стать Наполеоном? Выход один - порочность. Делайте всегда то, что шокирует и ранит людей. Вы всегда будете чувствовать себя оригинальным. К тому же это выгодно. Когда в людей швыряют дохлыми кошками, они швыряют кошельки" (3, с. 128-129).
Гонение на снобов-социалистов распространяется у Оруэллала на употребляемые ими грамматические формы. "Почему они всегда говорят "под социализмом" 13)), а не "при", "в", "после". Очевидно, они так все это себе и представляют: социализм, а они - наверху" (14, с. 47). Предлог выдает Оруэллу "тайную" мечту... английской интеллигенции - разрушать старый эгалитарный социализм и создать иерархическое общество, в котором они были бы на вершине и в котором протест против них стал бы физически невыразим" (14, с.48) 14).
Одним из первых, во всяком случае до знаменитого исследования об "авторитарной личности", Оруэлл, сравнивая читательские вкусы 20-х и 40-х годов (детектив "вора-джентльмена" и современный "черный" детектив), пришел к выводу, что "жестокий стиль" - индекс психической ненормальности. "Внутренняя связь садизма, мазохизма, поклонения успеху, обожания силы, национализма и тоталитаризма - это тот неприятный факт, которому большинство людей не хочет смотреть в глаза и даже обсуждать его считает неприличным" (19, с. 152). В клинических наблюдениях над шизофрениками некоторые западные социопсихологи исходят из оруэлловского тезиса: "Язык определяет человеческую натуру, давая тем самым ключ к происхождению политических и этических идентификаций 15). Мир шизофреника, - пишет Гласс, - это символический мир, в котором выжить можно только отодвинув амбивалентность реального мира, организовав свое сознание... "Расстроенное сознание - это политически организованное сознание: речь безумного содержит некую символическую истину о нашем отношении к власти и авторитету. Его язык ведет нас от внешних форм политического мира - институтов, законов, конституций - к их внутренним истокам" 16). В "1984"конечным двигателем и смыслом политики Океании оказывается явное и резкое психическое расстройство - мания власти, у ее апологета и слуги О"Брайена в конце романа "глаза загорелись безумным огнем" (2, с. 214).
Онтологизация языка, особенно языка искусства, заходила у Оруэлла далеко: он подозревал связь тенденций не только со стилем и жанром, но и с самим родом художественной литературы. В эссе 40-х годов "Превенция литературы" он проецирует поэзию и прозу все на тот же вечный кадр - "сапог на лице человеческом", - сравнивая их таким образом: Поэзия - это переливы звуков и ассоциаций. Она может быть бессмысленна, и оттого поэту, возможно, легче жить в тоталитарном обществе. Ему легче избежать опасных тем и еретических мнений" (11, с. 183) 17).
7. Можно ли говорить без слов? Модель Новояза
В одном из своих критических эссе Оруэлл утверждает, что "современная проза все меньше складывается из слов, выбранных сообразно смыслу, и все больше и больше из фраз, пристроенных друг к другу, как гнезда переполненного курятника" (11, с. 124).
В этом смысле из современных стилей речи самым опасным представлялся Оруэллу ораторский. Стиль этот до такой степени означал для него идеологию (т.е., как мы видели, психологию определенного типа личности), что остальные характеристики становились безразличны. Герой его предвоенного романа "За глотком свежего воздуха"(Coming up for Air. L., 1939) - простой, "санчо-пансовый" человек, - ошеломлен и испуган речью оратора-антифашиста: манерой, жестами, выражением лица, силой наскока на слушателей: "Джорджу казалось, что оратор хочет растоптать лица слушателей, превратить их в месиво... Он пытался понять его речь, но, чем дольше он вслушивался, тем больше ему сдавалось, что слова рождаются не мыслью, они вытекают, выделяются из чего-то другого, прямо из горла" Это уже описана "голосовая речь" Ангсоца - Новояз 18).
По его тексту и по всей политической публицистике Оруэлла можно смоделировать речь оратора.
Помимо "измов", ярлыков, кличек, терминов, "затасканных идиом" и "скользких эвфемизмов" в ней должны превалировать иностранные слова.
Оруэлл был убежден, что природный английский язык, язык Шекспира и комической открытки, "язык всех Джонов и Смитов" плохо приспособлен для "голосовой речи" и тоталитарного мышления. В статье "Политика и английский язык" он утверждает, что "нормальному английскому языку может быть свойственна грубость, но не иезуитская диффамация врага. Все диффамации в нашей речи переведены с немецкого" (13, с. 49).
Предваряя "грамматику Новояза", статья демонстрирует оскудение и вырождение английского языка через "свойственную американизмам" экономию форм и особенно замену антонимов словами с отрицательными приставками. Приведенный в статье пример американизма: "Не нечерная собака гонится за немаленьким кроликом по незеленому лугу", - уже написан как бы на Новоязе, на его словаре А, языке, в котором нет слов "плохой", "уродливый", "низкий", а есть "нехороший", "некрасивый", "невысокий" и т.д.
Можно также предположить, что в речи оратора было немало сложносокращенных слов и аббревиатур (будущий "Словарь В Новояза").
А главное, в этой многословной речи слов было мало, очень мало, может быть, всего несколько: несколько пафосных, призывных "измов" и несколько клеймящих, унижающих. Не имея эмпирического аналога, они как бы закрывали собой мир, вместо того, чтобы, называя и исследуя, открывать его, как это делает язык. Ведь язык сам по себе "не претендует" ни изменить, ни заменить мир. Он "исходит" из многообразия, богатства жизни и потому сам изобилен, избыточен 19). Сведенный к одной субъективной программе, мир скукоживается, свертывается, и его выражает урезанный, скудный язык.
Язык существует во времени и он прот?яжен - протяжен! Слово - длится, давая возможность говорящему и слушающему понять, оценить, выбрать. Квазислова, скороговорки, сокращения и аббревиатуры оглушают и парализуют восприятие.
Несомненно, что речь оратора, при всей своей примитивности, не была простой; она предполагала посвященность, знание кода. А ведь язык - и это стремился утвердить Оруэлл своей "кристальной прозой" - при всем своем богатстве, изощренности и утонченности сущностно прост: им может пользоваться каждый, потому что он "исходит" из принципа адекватности: смотри и называй. В речи, напугавшей оруэлловского героя, этот процесс перевернут: все названо сразу так условно и так стремительно, что смотреть некогда.
Сюрреализм, абсурдизм, "новый роман" и даже столь любимый им символизм казались Оруэллу в его страхе за идеологическую судьбу языка утонченными версиями "партийной речи". В слове-намеке, слове-уловке, слове-ложном следе, слове-ребусе он находит тот же идеологический (психологический) комплекс: властность, эзотеричность, скользкость. Все это - "язык без костей", на котором без труда можно доказать, что черное - бело. Это язык солипсизма, для которого нет ни определенной линии, ни натурального цвета. Недаром оруэлловскую эстетику "оконного стекла" сравнивают с изобразительной теорией Рескина, писавшего: "Величайшее достижение человеческого духа в этом мире - увидеть что-то и ясно изобразить увиденное" (15, с.17).
Теперь, проследив за перипетиями оруэлловского слова, можем уточнить его идеологию, условно определенную вначале как народничество.
1. Он, безусловно, за правовое и материальное уравнивание всех людей. "Технически сегодня это вполне достижимо" (10, с. 245), но на скромном уровне. Но именно такой уровень соответствует сути жизни как духовного сверхчувственного феномена, как проблемы смертного существа, причастного бессмертному. Если ниже этого материального у ровня человек почти глух к своей духовной проблеме, то намного выше - глух абсолютно.
2. Уравниванию сопротивляется не только "авторитарная личность", сосредоточенная на материальных благах и не способная насладиться ими вне иерархии и дефицита, но и личность с новым извращенным типом духовности - "тоталитарная личность", главное наслаждение которой - власть над себе подобными, а способ осуществить ее - чужие страдания.
3. Однако установление политического строя, обеспечивающего "тоталитарной личности" полное торжество, возможно только при поддержке масс, мечтающих о жизни, для всех хорошей. Поэтому борьба тоталитарных личностей за власть до времени идет под лозунгами социализма. Возникает идеологическая головоломка: Оруэлл за социализм, но против тех социалистов, которые "вынашивают тоталитарную идею". Но которые - "те"? Индексом оказывается речь: "Те", - кто говорит "так", а не иначе. Как именно, Оруэлл и демонстрировал, сатирически комментируя или пародийно воспроизводя речь людей своего круга, создавая карикатуры как на отдельные речевые стереотипы, так и на стилевые и жанровые направления. Этот процесс завершился моделью "антиязыка" наступающей эпохи сверхтоталитаризма.
4. Фундаментом новой эпохи Оруэлл считал два научно-технических открытия своего времени: производство оружия массового уничтожения и создание науки об управлении сознанием. Но жизнь в эпоху сверхтоталитаризма будет отмечена качеством, не сводимым к ее техническим характеристикам. Это качество идеологической словесной природы - откровенный и абсолютный отказ от идеологии братства, равенства и свободы, от самих этих слов и понятий. Именно эти понятия тысячелетиями, не меняя действительности, контролировали ее.
Утопия несбыточна, но своей несбыточностью она "заражает" ужасную действительность "жизни, как она есть", обуздывает ее жестокость. Не сбываясь сама, "утопия слабых и добрых" не дает сбыться и "утопии сильных и злых". Пока она существует, у властолюбия и алчности связаны руки: они вынуждены сдерживаться, хитрить и лицемерить.
Оруэлл пожертвовал и "обманкой" натуралистической живописи романа, и загадочностью парадоксально развернутой на этом фоне символической мистерии, и сознательной, почти мелодраматической отчетливостью своей "love story", и ритмом детективного сюжета, чтобы эта позиция была выражена ясно и недвусмысленно. Резко обрывая повествование, он вкладывает в свою книгу "документ" - "Теорию и практику олигархического коллективизма" - тайный манифест управляющей Океанией элиты, (приписываемый ею в провокационных целях врагу и изменнику Гольдштейну - ритуальной жертве идеологии). Документ этот остро подчеркивает историческую беспрецедентность Ангсоца: его нельзя отождествлять ни с автократиями древности, ни с тираниями средневековья, ни с тоталитарными режимами XX в. Это сверхтоталитарная система, т.е. такая, которая не только не прикрывает деспотизм идеологией братства, равенства и свободы, не только утверждает его в открытом и откровенном терроре, но отменяет самые утопические принципы, отменяет мысль и слово о них. И вся разница - но при том онтологическом статусе, который Оруэлл придавал слову, эта разница значит все: чего нет в языке, того нет вообще и главное - не может быть. Сверхтоталитаризм кладет конец цикличности социальной истории, утверждаясь навечно, потому что он отменяет триаду времени - величайший источник утешения и надежды. Мечта о равенстве, братстве и свободе всегда обращена вектором от настоящего: к "золотому веку" прошлого или к "солнечному городу" будущего. Поэтому мышление в терминах прошлого или будущего в Океании ликвидировано: ностальгия и утопия - два главных "преступления мысли", равно наказуемых "распылением".
В "1984" представлено общество без завета, впервые в истории преступившее грань не дела, но слова. Тем самым оно - вопреки своей сознательной цели - фактически уничтожило идеологию, поставив на ее место новую неутопическую систему - инстинктологию. Правильные инстинкты - вот все, что требуется от члена партии. Действия, наказуемые пытками и смертью, не запрещены законами - в Океании нет законов - они запретны физиологически. Такими действиями могут быть взгляд, улыбка, вздох, вскрик или шепот во сне, увиденные через телескрин или с геликоптера и зафиксированные Полицией мысли как мысле-преступление "thought-crime". Но "правомыслящий" (goodthinker) автоматически в любой ситуации делает правильное движение, подсказываемое ему с детства воспитанными инстинктами.
Воспитание и есть специальная система языковой тренировки, состоящая из трех ступеней и организованная вокруг трех "понятий" (по существу, стимуляторов-раздражителей): "автостоп преступления", "черно - белое" и "двоемыслие".
В раннем возрасте тренировка идет на "автостоп", т.е. на невосприимчивость к логическим операциям аналогии и сравнения, нечувствительность к нарушениям логики, непонимание даже самых примитивных суждений, если они противоречат Ангсоцу, а также на выработку специфического раздражения к любому знанию, таящему в себе еретический потенциал, - "короче говоря, на охранительную тупость" (12, с.169).
На второй фазе тупости недостаточно. Хотя общество Океании организовано вокруг "идеи" всемогущества Большого Брата и безошибочности партии, нужен некоторый навык, чтобы не замечать очевидные слабости и ошибки. В обучении детей среднего возраста этому навыку ключевым словом становится "черно-белое". "Как и все слова Новояза, оно имеет два абсолютно противоположных значения. По отношению к оппоненту оно означает привычку утверждать, что черное бело, вопреки очевидным фактам. По отношению к члену партии оно значит искреннее желание называть черное белым, когда партийная дисциплина требует этого. Но оно означает еще и "способность верить, что черное бело, и, более того, знать, что черное бело, и не помнить, что когда-то верил в обратное" (12, с. 169-170, выд. автором).
Такая абсолютная пластичность восприятия не может сочетаться с памятью. Прошлое не имеет объективного существования. В Министерстве Истины по мере конъюнктурных изменений в реальности вчерашний день полностью подгоняется под злобу сегодняшнего: цифры, факты, имена, лозунги, события - всё. Переписываются газеты, журналы, книги. Это важнейшее условие выживания, сверхтоталитаризма. Оно, во-первых, обеспечивает "единство" и, следовательно, непогрешимость политики вождей, во-вторых, лишает возможности сравнивать настоящее с прошлым тех, кто на первой стадии не отучился от логических операций аналогии и сравнения, тех, чей "автостоп" дает сбой. Благодаря переписыванию, действительность всегда воспринимается как правильная и лучшая. Таким образом, речь идет о качественном новом - дискретном и одновременном - вос приятии времени, языковое обучение которому завершает тренинг "правомыслия". Это более важная и сложная фаза восприятия, чем "черно-белое". Здесь требуется способность верить в два противоположных суждения одновременно, способность в любую минуту не только уничтожить, но и восстановить правду, способность, стало быть, помнить об истине, когда лжешь, и быть готовым ко лжи, когда говоришь правду, оперировать своим сознанием в любом направлении и вместе с тем делать это бессознательно, чтобы не возникло чувство тревоги, смятения, вины.
"Двоемыслие лежит в самом сердце Ангсоца, поскольку главная задача партии - использовать уловку сознания, в то же время сохраняя твердость цели и полную честность" (12, с. 171). Само употребление слова "двоемыслие" требует двоемыслия, поскольку, говоря так, человек как бы признает, что он манипулирует с реальностью, но каждая конкретная манипуляция снимает это признание, а новое употребление термина восстанавливает его вновь. "Именно двоемыслие позволяет остановить ход истории. Все прошлые олигархии пали - либо потому, что они были слишком тупы и невежественны, чтобы увидеть свои ошибки и приспособиться к изменениям, либо потому, что они были либеральны и терпимы и признавали открыто свои ошибки. То есть они падали равно как от своей сознательности, так и от своей несознательности.
Партия создала систему, совмещающую два типа поведения, и в этом источник ее вечной власти. Ибо секрет власти в сочетании веры в свою непогрешимость с умением учиться на ошибках прошлого" (12, с. 171).
Из этого следует, что больше всего способны к двоемыслию те, кто его "изобрел". Именно "Внутренняя партия", отлично знающая, что война ведется условно и победа в ней невозможна, сильнее всего жаждет военных побед. Это сочетание цинизма и фанатизма создает привычку к лицемерию, Действующую и там, где в двоемыслии нет никакой необходимости. Откровенно и последовательно разрушая все принципы социализма, утверждая конкретную правую программу (открытая иерархия, неравенство, вражда к прогрессу, ритуализм), партия делает все это под эгидой социализма. Иррациональное бесстыдство перевертыша запечатлено в названиях исполнительных органов власти в Океании: Министерство Мира, организующее войну; Министерство Истины, фальсифицирующее информацию; Министерство Любви, ведающее репрессиями, пытками и казнями, и Министерство Изобилия, производящее искусственный голод 20).
Но покажем двоемыслие в действии. Каждое утро Уинстон Смит с омерзением входит в свою маленькую кабинку в Департаменте новостей Министины, подвигает к себе диктофон, надевает наушники. В стенках кабинки три жерла: две пневматические трубы, из которых выходят требующие переделки приказы и газеты прежних лет, и забранная решеткой щель для уничтожения документов. Трубы из щели ведут под землю, где в гигантских печах превращается в пепел прошлое. Значит, Уинстон сидит у пульта управления Океанией, в самом сердце ее идеологического штаба, где день за днем, минута за минутой прошлое приводится в соответствие с настоящим.
Работая, он забывает о своем ужасе перед переписыванием истории, он увлекается интеллектуальной задачей. В его безрадостной жизни было одно наслаждение - трудные и запутанные дела, случаи тончайшего подлога, которые требовали особых способностей. Ему даже поручалось сочинение заново старых речей Большого Брата. Одну из речей он посвятил героически погибшему летчику Огилви, которому придумал целую биографию и только когда кончил, "его поразила мысль, что Огилви, никогда не существовавший в настоящем в качестве живого, существует в качестве мертвого в прошлом и будет существовать в будущем с той же несомненностью, как Карл Великий и Юлий Цезарь " (12, с 42).
Двоемыслие - не идеал сверхтоталитаризма, а переходная ступень к безмыслию. Мысль на этой ступени полусуществует: она раздвоена и, хотя угол раздвоения зависит от генетической культуры, оно - удел каждого жителя Океании. Жалко раболепный сосед Уинстона Парсонс, в высшей степени обладающий "автостопом для криминальных мыслей", в конце романа оказывается в одной камере с еретиком и умником Уинстоном. Он тоже совершил "преступление мысли" - кричал во сне "Долой Большого Брата " - и был выдан Полиции мысли семилетней дочерью (о чем он с гордостью сообщает Уинстону).
Нормальная природа мышления и речи общечеловечески едина и глубоко противостоит паранойе двоемыслия.
Здесь - в соответствии со своей саморазоблачающей лингвистической стратегией - Оруэлл должен был бы задать себе вопрос: как прочитает читатель (тем более массовый, для которого он писал) роман, герои которого говорят на Новоязе? Этот вопрос, по-видимому, он себе и задал, оговорив в "Приложении": "В 1984 году никто еще не использовал Новояз как единственное средство коммуникации, ни устной, ни письменной. Предполагалось, что Новояз окончательно вытеснит Старояз... к 205О " (12, с. 241).
Вопрос, конечно, риторический и оговорка формальная. В "1984" и автор, и герои говорят на обыкновенном английском - если можно назвать обыкновенным язык виртуозной художественной "обманки". Не разрушая романа, этот "фокус" разрушает утопический замысел. Ловя Оруэлла на футурологических просчетах и детективных мелодраматических эффектах (наверняка намеренных), никто из критиков не замечает фундаментального противоречия и резкой аберрации: сверхтоталитарный строй и само охраняющее его двоемыслие на самом деле не имеют никакого лингвистического аналога не нуждаются в нем. Старыми, как мир, "люблю", "ненавижу", "хочу", "боюсь", "жду", "надеюсь" изъясняются и сослуживцы, и влюбленные в подвалах Минлюба, палач и жертва на отчетливом и живом английском ведут высокий мировоззренческий диалог о добре и зле, реализме и солипсизме. На английском пишут доклады и доносы, письма и статьи, на экранах кино и телескрина звучит английская речь. "Несколько статей в "Таймс", полностью написанных на Новоязе", разумеется, не представлены читателю ни одним словом. "Принципы Новояза существуют сами по себе, роман - сам по себе. Роман ставит под сомнение не только свою идею, но и установку, из которой 1О лет исходил Оруэлл-эссеист. Ведь его очерки 30-40-х годов утверждают возможность существования особой партийной речи "тоталитарно-социалистического движения" в Англии, стране, которую при всей своей левизне, он не только не считал тоталитарной, но - напротив - особо иммунной к тоталитаризму, превосходящей терпимостью и широтой все европейские страны. Из этого следовало, что тоталитарное мышление и соответствующий ему язык существуют до тоталитарного строя и, значит, могут быть его причиной, но никак не следствием. В романе же вполне развитой тоталитаризм, вылавливающий "последнего человека в Европе" 21), только ставит задачу перехода на Новояз. Составив "Словарь Новояза" из нескольких идиом, подробно объяснив его принципы и приписав его знание герою, Оруэлл виртуозно создал у читателя иллюзию существования "тоталитарного языка", - правда, как будущего языка, но инерцией жанра переведенного в "неготовое время романа " (Бахтин) - прошедшее и будущее сразу 22).
* * *
Оруэллу было бы горько прочитать в юбилейных статьях этого года, что его главная книга сама есть редкое по силе и удаче злоупотребление словом, и нет сомнения, что он взглянул бы в глаза и этому неприятному факту.
Если сегодня веселый, элегантный молодой человек, остановленный интервьюером на нарядной улице, говорит: "Да, конечно, Оруэлл все угадал: телескрин, Минлюб, и говорим мы на Новоязе", - что остается социологу, как не "протест против иллюзии искусства"? И социолог печатно заявляет: "Полемическая реальность "1984" - это словесная ловушка, сконструированная мастером слова" (15, с. 17).
Умирающий Оруэлл понимал, что попал в ловушку собственного слова. Со всех сторон раздавалось ненавистное ему "утиное кряканье" поспешных идеологических идентификаций. Он пытался вырваться: объяснял, что это "не пророчество, а предупреждение", просил "учитывать сатирический характер книги", еще раз заявлял верность "демократическому социализму" и "солидарность с лейбористами", напоминал о Свифте, создавшем образ "лилипутской цивилизации", а не серию сатирических портретов своих современников.
Увы, объяснения повисали в воздухе. Они повисали на тех самых "квазисловах", злокозненных "измах", без которых, оказалось, человеку невозможно обойтись, и в своей последней исповеди. "Централизация", "авторитарность", "тоталитаризм" и проч. и проч. - в предисловиях, интервью, письмах, записках последних своих дней он в устойчивом плену именно этих слов. Умирая, он знал, что "1984" будет для одних" - пасквилем на лейбористов", для других - "портретом гитлеровской Германии", для третьих - "сатирой на социалистическую Россию", для четвертых - "карикатурой буржуазной Англии" - и ни для кого тем, что сам он видел в ней и что сохранило его книге (единственной из выходивших в те годы потоком антиутопий и дистопий) - посмертную жизнь: миф о вечном будущем, нехронологическом и негеографическом, о будущем предчувствий, кошмаров и дурных снов, ожидания погибели души и телесных мук, о будущем как детище совести и страха.
Эту идею он выразил, казалось бы, с такой детской сказочной легкостью, что сегодня и в литературном международном фольклоре, и в обыденной речи существуют слова "оруэлловского языка"; и иные из них не требуют перевода, как некоторые русские, английские, испанские слова (Минлюб, Большой Брат, Полиция мысли и конечно "ньюспик" - Новояз). Иллюзия существования этого языка доходит до изданий его словарей и руководств: "Словарь Новояза", составленный Дж. Грином 23), и "Ежеквартальный журнал двоеречи", издаваемый В.Люцем 24). "1984", как и мечталось Оруэллу, доступен всем: детям, домохозяйкам, "всем Джонам и Смитам".
Но доступность эта - вопреки утопии Оруэлла - не переходит в социальное единство.
"Новояз", как все его творчество, - фокус политических страстей, и ясное оруэлловское слово существует в двусмысленности, неискренности, смуте и искажениях, как и всякое слово. Оно так же служит двоемыслию и властолюбию, хитрит, скрывает, соблазняет, легко вплетаясь в любой пристрастный и властолюбивый идеологический "язык без костей". "Слово "новояз", введённое Оруэллом в английский язык, прошло за 36 лет обычный путь любого слова "Старояза". Значит ли это, что политика слабее языка? Или - что она сильнее?.. Обвинение оппонента в демагогии - старая как мир игра" (15, с. 17). Творчество Оруэлла только обогатило это понятие веером новых синонимов: "идеологизация языка", "голосовая речь", "утиное кряканье" и, наконец, в наши дни - "оруэллизация языка" 25).
Законы языка сильнее политики. В политическую программу Оруэлла, реализованную, как лингвистическая стратегия, не входила ни проповедь антиинтеллектуализма, ни воспитание логофобии. Он лишь хотел привлечь внимание к бессовестной игре языком, поставить вопрос об ответственности за слово. "Это его великая заслуга перед последующими поколениями, - говорится в цитированной выше статье. - Но несчастье, что это стимулировало логофобию - одну из болезней нашего времени" (15, с. 18). Э.Бёрджес, автор талантливых современных дистопий, испытавший сильное влияние "1984 ", называет Оруэлла "словотворцем, который не верил языку и боялся его" (там же). "Наивное фольклорное представление о языке сделало Оруэлла пророком контркультуры ", - пишет Притчетт (там же).
Считать ли автора "Новояза" ответственным за бормотание молодых сектантов, вопли сексуальной революции, глоссолалию хиппи, "сверхфольклорные" антиинтеллектуальные крайности контркультуры?
Лингвистическая утопия Оруэлла, как и всякая утопия, конечно, упрощала реальность, открывая дорогу шарлатанству и демагогии.
Страх его был велик, а мечта о народной честной речи, о языке, на котором невозможно лгать, несбыточна.
Да, страхи его были преувеличены, народничество наивно и старомодно, а защита "простого" человека и "простого" слова не всегда справедлива по отношению к человеку и слову "сложному". Но из этих преувеличенных страхов и старомодной щепетильности и вырос образ возмездия, неотвратимого, как "10-я комната" в его романе. Никогда не существовавший - даже в книге! - Новояз стал символом высокого значения - образом человечества, обездоленного в главном своем естестве - человеческой речи.
СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
1. Alldritt K. The making of George Orwell: An essay in literary history. - L., Arnld, 1969, 181 p.
2. Orwell G. The art of Donald McGill. - In: Orwell G. Critical essays. L., 1946, p.89-99.
3. Orwell G. Benefit of Clergy: Some notes on Salvador Dali, Ibid., p.120-129.
4. Orwell G. Charles Dickens, Ibid., p.7-56.
5. Orwell G. Raffles and Miss Blandish, Ibid., p.142-155.
6. Orwell G. Rudyard Kipling. Ibid., p.100-114.
7. Orwell G. W.B.Yeats, Ibid., p.114-119.
8. Orwell G. Collected essays, journalism and letters, 4 vol. / Ed. By Orwell S.& Angus J. - L.: Secker & Warburg, 1964, - 213p.
9. Orwell G. Down and out in Paris and London. - L.: Secker & Warburg, 1964. - 213p.
10. Orwell G. Homande to Catalonia and Looking back on the Spanish war. - L.: Secker & Warburg, 1968. - 246p.
11. Orwell G. Inside the Whale. - L.: Secker & Warburg, 1940. - 185p.
12. Orwell G. Nineteen Eighty Four. - L.: Secker & Warburg, 1954. - 251p.
13. Orwell G. Politics and English language. In: Shooting the Elephant. L., 1960, p.80-84.
14. Orwell G. The Road to Wigan Pier. - L.: Gollanz, 1937. - XXIV, 264 p.
15. Harris K. The Misunderstanding of Newspeek. - The Times Literary Supplement, 1984; N 4 (214), 6 Jan., p.17.
1. Витгенштейн Л. Логико-философский трактат. - М., 1958, 133 с.
2. Ayer A. The revolution in philosophy. - L., 1956, p.78-79/
3. Russel B. Our knowledge of the external world as a field for scientific method in philosophy. 1926. 251 р.
4. 1.Kazin A., Not one of us. - The New York Revue of Books, N.Y., 1984, XXX1, N 10. p.18.
5. Там же.
6. В антифашистских передачах для Индии.
7. Тревога за вырождение национальных языков через прививку им искусственно суженного словаря газетной речи сегодня приобретает характер одной из глобальных проблем человечества, поднятой - в отличие от проблемы истощения ресурсов - не учеными, а писателями. Дискуссии на эту тему идут и в советской прессе, см. ссылку в них на мнение глубокого знатока русской речи В.Н.Иванова: "Было установлено, что журналисты на протяжении многих лет используют примерно полторы тысячи слов. Всего полторы тысячи из двухсот двадцати тысяч, записанных в далевский словарь. Меньше одного процента!" (цит. по: Ларин О. Собирая слова. - Знание - сила, М: Знание. - 6, 1984, с.44).
8. "Зачем убеждать себя, что Киплинг "просто описывает" жестокость? Он сам жесток. Киплинг - ура-империалист, он морально неприемлем и эстетически неприятен - давайте посмотрим правде в глаза" (6, с. 100).
9. Ср. у современного писателя: "Язык открывает свои чертоги и кладовые только людям с раскрытой душой, тем, у кого сердце не зачерствело в однообразии покоя или борьбы, кто искренен не только с другими, но и с самим собой". /В.Белов. Цит. по: Ларин О. Собирая слова. - Знание-сила, № 6, 1984, с.45
10. Knapp J. As sprouts of april grass: hope in 1984. - The Futurist, Wash., 1984, vol.17, N 6 p.28.
11. Что интересно сопоставить со сравнением внешности и духовного облика Оруэлла с образом Дон Кихота в большинстве воспоминаний о нем
12. Как известно, этот афоризм Жана Неккера взят А.С.Пушкиным эпиграфом к гл. 4 "Евгения Онегина" из книги Ж.де Сталь " Размышления о французской революции" (Considerations sur les principaux evenements de la revolutione francaise " . P. 1818 X11, p.404)
13. Надо заметить, что в переносном значении предлог under не привязан жестко к тому унижающему смыслу, который здесь придает ему Оруэлл.
14. Файвел сообщает в своих мемуарах, с каким интересом отнесся Оруэлл к его рассказу об опыте "психологической войны " (Файвел работал на антифашистском вещании в Африке и Европе) и особенно о языке геббельсовской пропаганды, обязательном для всей нацистской прессы и радио: "Это согласовалось с его идеей о возможности управления мышлением через язык" (Fyvel T. George Orwell: A. personal memoir. - L., 1982 p. 22).
15. Glass J. Schizophrenia and language: the internal structure of political reality. - Ethics. Chicago., 1982, vol.22, N 2, p.291.
16. Там же,( Glass J. Schizophrenia and language: the internal structure of political reality. - Ethics. Chicago., 1982, vol.22, N 2, p 280-281.)
17. Реальные поэтические судьбы не подтверждают эту догадку. В "1984" Оруэлл отражает эту реальность, а не свой тезис: придворный поэт Амплефорс гибнет в застенке
18. См. перевод в настоящем РС.
19. См. возражения современных приверженцев лингвистической утопии против использования эсперанто для коммуникации в будущей мировой языковой культуре: "Ему нехватает, - пишет М.Мид, - избыточности, изобилия, естественных "языков". См. "Дети примитивы и культуры участия" в РС "Социокультурные утопии XX в. " ч. П., М., ИНИОН, 1983, с. 145
20. Ангсоц прежде всего отрицает принцип "каждому по потребностям" и саму установку на благополучие, на материальный прогресс, видя в нем потенциальный источник просвещения масс и разрушения одного из главных принципов Ангсоца: "Невежество - это сила".
21. Предполагаемый вариант названия "1984"
22. Знакомясь с переводом "Принципов Новояза" в настоящем РС, читатель обратит внимание на неизменную форму прошедшего времени в рассказе Оруэлла о будущем языке.
23. A dictionary of Newspeek. /Ed. by Green G. - L., 1982.
24. Quarterly of doublespeek. /Ed. By Lutz. - N.Y., 1980.
25. Анализ идеологической борьбы вокруг наследия Оруэлла см. в АО "Предсказания Джорджа Оруэлла и современная идеологическая борьба". М.: ИНИОН, 1985
|